Это была для него, девятнадцатилетнего, уже не первая ночь, проведенная за столом. Он давно, с удивлением и радостью, убедился, что и на крышах этих нищих густозаселенных домов поют птицы, что даже большие города, когда спят, настраивают человека, прислушивающегося к их дыханию, на такой же нежный лад, как его, которого бессонная ночь сделала стражем всех беззащитных.

Дойно усмехнулся той уверенности, с которой этот юнец считал, что ему ясна суть закона власти, и той презрительной иронии, с которой он писал о власть имущих и их поклонниках.

Он услышал последние слова лекции Штеттена:

«…можно считать доказанным, что идея живет только в оппозиции к власти, будучи же связана с нею и превращена в институцию с целью ее оправдания, идея гибнет. История власти есть история изнасилованной и преданной идеи.

Революционная же идея, о которой говорим мы, победит, лишь став человеческой институцией, то есть властью всех, то есть безвластием всех институций».

— Не думаете ли вы, Фабер, что сейчас как раз подходящий момент опубликовать эти работы? — спросил Штеттен. Он смотрел прямо в лицо Дойно с каким-то странным любопытством, точно желая наконец узнать его, точно ища в этом лице другое, похожее, которое любил когда-то и которое вспомнилось ему во время чтения.

— Юноша, написавший все это в таком довольно высокомерном стиле, имел, несомненно, добрые намерения. Думаю, вы переоцениваете его, профессор, как, возможно, переоценивал бы и я, если бы не был связан с ним особыми духовными узами. Но куда важнее то, что написано это было в революционный период, когда революция повсюду наступала. Теперь все иначе. Сейчас мы — возможно, и не надолго, но отступаем. Это касается международного рабочего класса в целом и России — в особенности. В такой ситуации опубликовать эти вещи значило бы в первую очередь нанести удар по Советскому Союзу — именно потому, что наш юный автор выступает с позиций революционного критика власти вообще, хотя субъективно он прав.

— Да вы вслушайтесь в то, что вы говорите, Фабер, неужто вы не замечаете, насколько все это слабо? Так всегда говорят цензоры, у которых нечиста совесть. Если то, за что вы боретесь, требует такого щадящего обращения, то чего же оно стоит, чем оправдывает свое существование? В последний раз, когда вы у меня были, вы говорили о партийной правде. И сказали, что особенность вашей партии в том и состоит, что она не боится правды, что любая правда, если только это полная правда, пойдет ей на пользу. Может быть, это уже не так, Фабер?

— Нет, это так.

— Значит, тогда и все написанное этим юношей тоже правда — или нет?

— Да даже если правда, что из того? — воскликнул Дойно. Заметив, что сильно взволновался, он сделал паузу, чтобы взять себя в руки. Заговорив опять, он почувствовал, что говорит с интонациями своих девятнадцати лет. Ему пришло в голову: я бью этого мальчишку, чтобы снова покорить профессора. Голос Иакова, но шкура Исава[29]. Он продолжал уже в другом тоне:

— Разве вы сами не учили меня, что у человечества никогда не было недостатка в правдах и прекрасных побуждениях, что его от них не первый век тошнит! Разве вы сами не учили меня, что единственная ложь, которая способна устоять, это полуправда, правда, приправленная ложью! Главное — не в том, что человек говорит, а в том, что происходит при этом в головах тех, кто его слушает. Для правды нужны минимум два человека: тот, кто ее находит — если бы он не делился ею с другими, что бы он с ней делал? — и другой, которому соответствующие представления не позволяют извратить ее и превратить в полуправду. И вот этого другого — а таких множество, такие — все, — надо направлять, его надо подвести к такому рубежу, где он уже никак не сможет увильнуть от этой правды. На свете нет страны, где царила бы одна безоговорочная правда, и кто знает это лучше вас, профессор? А в такой ситуации, какая сложилась сегодня, то, что написал этот мальчик, будет заведомо неверно понято.

— Всеми?

— Нет, но почти всеми.

— Достаточно, что хоть кто-то поймет, я это опубликую.

— Если я не могу этому помешать, то пусть это появится хотя бы не под моим именем.

— Бедняга, вы так боитесь ваших партийных инстанций?

— Нет! — раздраженно воскликнул Дойно. — Дело не в этом! Неужто надо вам подробно объяснять, почему человек не хочет вредить своему делу?

Штеттен взглянул на него. Дойно знал этот взгляд и ждал язвительной реплики. Он знал, что профессор редкие понятия презирал так глубоко, как это: «дело», и что на пафос, с которым это слово произносилось, он всегда отвечал самой безжалостной издевкой.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги