Там были габардиновый костюм, дамская сумочка с квитанциями, совершенно новое платье. Неужели у кого-то поднялась рука? Мне даже вообразить это страшно. Они лежали в дальнем углу комода, вряд ли кому-то могли помешать. Милая, мне казалось, это навсегда. Перевязанные бечевкой связки писем с надписью «Хранить вечно». Где они?
По району, застроенному пятиэтажками, бродил высокий белобородый старик с холщовой сумой через плечо. Помню, был он слеп, и я замедляла шаг, стараясь быть поближе к взрослым, – осознание чужой беды ранит и оставляет ощущение сквозняка в теплом и несколько рыхлом (безразмерном) летнем дне, в котором все вроде бы ясно и предсказуемо, – и тут внезапная смена декораций – беспечное тепло сменяется пыльной бурей, слезятся глаза в ожидании бед, раскачиваются фонари, и этот старик, высокий, прямой, наверняка красивый, – это я сейчас понимаю, – а тогда слепой, слепой, одинокий, – почему он один, мам? – вдоль трамвайных путей, давно, по всей видимости, идет, становясь все ближе и ближе, и кто-то (наверное, папа) подталкивает меня: иди – и я, онемев (сквозит ведь, из всех щелей сквозит), делаю шаг, чтоб осторожно (зажмурившись, в ладонь? в холщовую суму?) опустить монету, увидеть сомкнутые плотно коричневые веки, выбеленные волосы, впалые щеки, легкую тень улыбки (не тень даже, а рябь), ощутить сухое тепло на макушке – не касание, а так, шелест, дуновение, – я долго смотрю ему вслед, помню длинный плащ (до пят), возможно, была вышиванка, под плащом или пальто (или даже шинелью), не в этом, так в другом дне, в других декорациях, сложенная аккуратно на дне чемодана, пахла чем-то забытым, из детства – компотом из черной сливы, вареньем из крыжовника, летним днем, райскими яблочками, тополиным пухом.
Среди множества сохранившихся черно-белых снимков, увы, нет ни одного, запечатлевшего долгий летний день (один из многих), сквер, трамвайные пути, чужую девочку, сквозняк небытия, слепого старика, идущего сквозь время.
За день солнце совершает кругооборот вокруг дома и, соответственно, нашей квартиры, которая расположена в торце.
Я следую за ним, перемещаясь в лоджию, а из нее в боковую комнату.
Утро я встречаю у мольберта, постепенно сдвигая его вдоль, открывая окно за окном. Господи, это такое упоительное путешествие! Тень от треноги становится острей, четче, там и сям следы от маленьких лап моего друга. Наконец-то мы живем в унисон, радуясь простым вещам. Солнце включили, места под ним хватает. Да, вдобавок нашелся теннисный мячик, пропавший из поля зрения в прошлом году.
По мере передвижения вслед за проснувшимся светилом обнаруживается уйма предметов. Упаковки кисточек (про запас), коробки с пастелью, карандашами, засохший растворитель, ретушный лак, свечи, коллекция монет, полная коробка из-под леденцов с турецкими лирами, армянскими драмами, грузинскими лари.
Будет чем занять себя долгими вечерами, перебирая горсть монеток и загадывая, пригодятся они когда-нибудь или нет. Некоторые из них (грузинские лари с нанесенной на их поверхность утонченной чеканкой) можно разглядывать часами.
Жаль, канула в Лету коллекция пуговиц, марок, запонок, зажигалок и курительных трубок.
Как, однако, удивителен мир затерянных (в недрах домов) предметов, обладающих памятью и связью с прошлым. Записная книжка с ненужными телефонами и адресами. Шнуры и зарядки от бездействующих телефонных аппаратов (о, сколько тайн таят они в своих проводках и мембранах), сколько будничных, смешных и горьких фраз.
А черно-белые снимки ушедших эпох?
Из окна моей комнаты можно наблюдать угасание дня. Как медленно солнце опускается за крыши домов, и где-то там (уже за ними) его последние лучи касаются земли.
Долгое путешествие заканчивается на подоконнике, и я вспоминаю героиню одной картины из старого подольского дома на улице Притисско-Никольской.
Точно так же сидела она, обхватив колени сцепленными пальцами рук, у окна с распахнутыми ставнями, и картина эта была про счастье.
Внутренняя (утробная) жизнь, похожая на приоткрытую кладовку со множеством ящичков и шифлодиков. Приоткрывается, оттуда тряпье, старушки, кастрюли, густая, пахучая, точно мясной навар, жизнь.
Зимой всего этого как будто не существует. Но стоит какой-нибудь двери остаться открытой, как тяжкий дух вырывается наружу, стелется, проступает, точно жирное пятно на скатерти (ну как тут не вспомнить мамлеевское «мы все ядим, ядим» – голосом востроносой старушки, идущей через комнаты с шипящей чугунной сковородой).
Внизу четыре квартиры занимает одна семья. Давно все перемешалось. Дети, родители, зятья и золовки. Будто осиное гнездо. Дети давно стали родителями, родители – детьми. Иногда появляется пожилой мужчина с наполненным доверху ведром. Он носит его на улицу. Бог его знает, что там, в этом ведре.