На судебном разбирательстве, происходившем в парламенте, мадам де ла Мотт, человек по имени Рето де Вийет, тот, кто подделал подпись королевы и выдавал себя за Декло, и мадемуазель д’Олива, использовавшая свое поразительное сходство с королевой, чтобы выдать себя за нее в роще Венеры, были признаны виновными и арестованы. Но ожерелье так и не было возвращено.
Оно было разобрано, и часть бриллиантов уже продана.
Остальные были проданы в Лондоне капитаном де ла Моттом, который с этой целью уехал в Англию и благоразумно не вернулся оттуда.
Кардинал был оправдан под приветственные возгласы публики, что вызвало раздражение и досаду королевы[69].
Его влиятельное семейство, духовенство Франции и простой народ, среди которого он всегда был популярен, энергично выступили в его защиту. И случилось так, что тот человек, которого королева хотела погубить, остался единственным из всех, замешанных в этом деле, кто не пострадал. Враждебность королевы к кардиналу обернулась враждебностью его друзей во всех слоях общества к королеве. По всей Европе ходили порочащие ее пасквили.
Считали, что она гораздо больше замешана в этом грязном деле, чем удалось установить. Утверждали, будто мадам де ла Мотт стала невинной жертвой, а предстать перед судом должна была королева, и только королевский сан позволил ей выйти сухой из воды.
Теперь представьте, какое оружие было вложено в руки людей с новыми идеями свободы — людей, страстно обличавших продажность системы, которую они стремились разрушить.
Мария-Антуанетта должна была предвидеть это. Но ее ослепили ненависть и стремление во что бы то ни стало заставить Рогана заплатить за язвительную шпильку, направленную против ее матери. Она могла бы уберечь себя от многих бед, если бы в свое время спасла Рогана.
Эхо этих событий никогда не переставало звучать в ушах Марии-Антуанетты. Оно сопровождало ее, когда восемь лет спустя она шла на суд революционного трибунала.
Оно провожало ее до самого эшафота, доски которого были сколочены в символическом смысле не без ее собственного участия[70].
VIII. НОЧЬ УЖАСА
Народный представитель Карье и нантские утопленники
Революционный комитет города Нанта, усиленный представителями властей департамента и несколькими членами Народного собрания, заседал в величественном зале дворца Комте, еще сохранявшего остатки былого, дореспубликанского великолепия. Гулен — присяжный поверенный и председатель комитета, человек хрупкого телосложения, элегантный, с очень выразительным лицом; Гранмазон — мастер по строительству оград, некогда знатный горожанин, со свирепым взглядом и настороженной физиономией; Минье — в прошлом епископ, ставший ныне директором департамента; Пьер Шо — разорившийся торговец; Форже — оборванец и негодяй, неряшливый и взлохмаченный. Они и еще около трех десятков человек, каких можно встретить на каждом углу.
Стоял декабрь, в зале было холодно и сыро; в свете желтых лампад было видно, что сбившимся в тесную кучку людям явно не по себе.
Внезапно двери распахнулись, и дворецкий громко провозгласил:
— Народный представитель Жан-Батист Карье!
И он вошел быстрым шагом. Это был человек среднего роста, он выглядел болезненно и в то же время изысканно.
У него было тонкое удлиненное лицо землистого оттенка, на котором выделялись нос с горбинкой, крупный рот и дугообразные брови. Глубоко посаженные глаза грозно поблескивали, а тусклые черные волосы не были ни заплетены в косички, ни перевязаны ленточкой. Карье был закутан в плащ для верховой езды бутылочного цвета, богато отороченный мехом. Полы плаща касались ботфорт, а громадный поднятый воротник почти доставал до полей круглой шляпы. Под плащом виднелся трехцветный пояс, символизирующий республиканский стяг. Уши Карье украшали золотые серьги.
Так выглядел тридцатипятилетний представитель Конвента и армии на западе, которого благочестивые родители прочили в священнослужители. Он уже месяц находился в Нанте, куда его направили для устранения неугодных.
Он подошел к свободному стулу, предназначенному для главы расположившегося полукругом собрания. Положив на спинку стула хрупкую руку, он окинул собравшихся презрительным, уничтожающим взглядом; губы его искривились в усмешке, полной желчи. Его взгляд был жестким и угрожающим и настолько не вязался с болезненным обликом тщедушного Карье, что многие из сидевших в зале бравых молодцов не на шутку испугались.
Внезапно он разразился пылкой речью. Голос его звучал резко и временами визгливо:
— Не знаю, каким образом, но случилось так, что за все время, пока я в Нанте, не было дня, когда бы вы не давали мне повода для недовольства вами. Я созвал вас, чтобы вы сами могли оправдаться за свою тупость.
С этими словами он упал на стул, плотнее запахнувшись в свой плащ с меховой оторочкой.
— Ну, я вас слушаю! — прошипел Карье.