Марий праздновал свой триумф в первый день нового года[57]. Утро выдалось ясное, но холодное, и морозный иней искрился на подмерзшей почве. Улицы от Триумфальных ворот до Капитолийского холма были заполнены радостными толпами, приветствующими своего нового героя, крестьянского генерала с Альп, который был таким же трудящимся человеком, как и они. Случайному очевидцу, должно быть, казалось, что Марий достиг неприступных высот. Он восстановил чувство собственного достоинства Рима после беспримерного бедствия и скандала; теперь он выступал в качестве его сильного потенциального спасителя от еще более ужасной угрозы на севере.
Интересно, сколько из нас в то мартовское утро, притопывая от холода ногами и дуя на замерзшие до боли пальцы, поскольку триумфальная процессия продвигалась очень неспешно, догадывалось, каким скользким было то основание, на которое опиралась власть Мария, с какой высокомерной непринужденностью его тщеславие и продажные амбиции будут эксплуатироваться слабыми, но умными людьми, которых он мог бы уничтожить одним ударом своего мощного кулака?
Но в тот день все было овеяно славой: магистраты и сенаторы, идущие медленно впереди, белые и серьезные в своих официальных тогах, делали честь человеку, которого ненавидели, но не могли игнорировать; трубачи, военные трофеи — там было более трех тысяч фунтов[58] золота в одних слитках; аллегорические фигуры, изображающие простертую ниц Нумидию и торжествующий Рим, белые мычащие волы, предназначенные для принесения в жертву. И все-таки это было лишь предвкушение настоящего зрелища. Югурта, облаченный с жестокой издевкой в его же собственный царский плащ с яркими узорами, закованный в цепи, медленно тащился в процессии на простой телеге с впряженными в нее волами. Югурту после захвата в плен отправили в Рим и целый год содержали в одиночном заключении: мускулы его мощного тела сильно опали, и оно стало изможденным и костлявым. Вместо темной кожи его лицо было цвета древесной золы.
Толпа, жадная до зрелищ, нервно облизывая губы, слегка отпрянула назад, словно от утыканного копьями, но все еще опасного вепря. Тогда, внезапно отдавшись порыву, что было еще более устрашающе из-за предшествующего спокойствия, Югурта закинул голову назад и завыл, словно волк, его глаза налились кровью, слюна капала с уголков рта, он вцепился зубами в цепи, которые зазвенели, когда он поднял их. Всю дорогу до подножия Капитолия его безумные вопли перекрывали рев труб, и ликующая толпа замирала в молчании, когда его провозили мимо. Югурта все еще выл, пока его передавали палачам за мрачными каменными стенами Туллианской тюрьмы[59], и жадные руки сорвали плащ со спины и вырвали золотые серьги из кровоточащих, рваных мочек ушей; в течение шести дней, заключенный в сырую, затопленную водой темницу без еды и питья, Югурта боролся, словно животное, стараясь сохранить себе жизнь, пока, побежденный истощением, упав лицом в вонючую слизь и грязь, не захлебнулся.
Я сомневаюсь, что Марий думал о своей жертве, когда поднимался на Капитолий в одеждах триумфатора[60], в царской обуви, с лицом, окрашенным, по обычаю, в красный цвет, неся скипетр, корону и лавровый венок, с ликторами, идущими впереди, с ревом толпы, ублажающим его жаждущий славы слух. Я также не думаю, что смысл слов, которые шептал ему на ухо в перерывах во время процессии раб, как предписывает традиция, дошел до него полностью: «Помни, ты тоже смертен».
Марий, который оскорбил приличия, ввалившись в здание сената все еще в одеждах триумфатора, видел себя, по крайней мере хоть одно мгновение, императором, если не богом. Это было актом совершеннейшей глупости и тщеславия; и Рим не должен этого забывать.
Но все личные страхи и общественные разногласия были сметены опасностью, угрожающей от Галлии; и даже те, кто не был готов простить Мария, молчали, пока тот приступил к очередному обучению своей армии перед походом на север по весне. Я последовал совету Метробия и обратился к нему за должностью в войске; к моему вящему удивлению, старый солдафон не только пригласил меня, но и назначил своим легатом на место Авла. Марий объяснил, паря ноги в горячей ванне (он начинал страдать от расширения вен), что Авл предпочел городские удовольствия невзгодам военной кампании, определенно намекая, что я, будучи патрицием, являюсь исключением из общего правила. Итак, получилось, что после трех месяцев сравнительной роскоши я снова оставил столицу, на этот раз на целых четыре года вместо двух. И впоследствии я не жалел об этом решении: суждение Метробия, как это часто бывало, оказалось верным.