— И то, — согласилась Машка и, зайдя в заросли репейника, сорвала несколько широких лопухов. Петруха положил на них кучу линьков и, не сказав больше ни слова, низом пошел к своему огороду, где крутояр переходит в длинный пологий скос, задичавший от того же репейника, крапивы и черной полыни. Машка, завернув рыбу, стала подниматься в гору. Тропинка круто вилась вверх, местами осыпалась, и Машке каждый шаг давался с трудом. Она опять вспотела, осердилась на платье, которое резало под мышками и вязало шаг. Поднявшись наверх и передохнув, поискала глазами Петруху; но на широкой береговой покати, где сизовели в знойной дымке огороды, бани и ветлы вогульской окраины, его уже не было. «Вот так-то он мне и нужон, — возразила она кому-то, оправдываясь, и решительно направилась с крутояра. — Так вот и разбежалась, жди. Тихонький, тихонький, а свое, однако, вывел. Черт. Так-то ты меня, мазурик, и обаял. Наши девки плясать так не умеют… А что они, нонешние, умеют. Выйдет на круг, того и гляди, пол проломит своими копытами. А я бы, говорит, бить не стал. И походку подсмотрел. Да так-то я тебе и поверила». Она сердито спорила с Петрухой, старалась пренебречь его словом и в то же время не могла обвинить его во лжи, чувствовала, что будет верить ему, и действительно испугалась этого чувства.
Титушко с утра ходил косить артельный овес. Поле самое близкое, и он не брал с собой еды. Вернувшись, на шестке печи разложил огонек и на тагане варил овсяную кашу. На столе был нарезан хлеб, стояла солонка, а рядом надкушенная луковица. По полу слонялся поросенок, забравшийся в избу через открытые двери. Два окошка на улицу и одно во двор были распахнуты, на теплом порывистом сквозняке занавески пузырились в избу. Машка вошла и села у порога, потная, уставшая, с гудящими, отяжелевшими ногами. Титушко вроде слышал и не слышал, как она вошла, но выглянул из кухни, обдувая горячую ложку с неупревшей еще кашей.
— Где же ты была-то? — обжигаясь кашей и задирая рот, заговорил он. — Мы с ног сбились. Одно что в воду канула. И народ разно опять толочит.
— Бабы небось? Так их только слушай.
Титушко сел рядом с Машкой, рукавом шаркнул по бороде, приуныл:
— Разно плетут. Опять-де с Аркашкой. Марея…
— Да загинь он, твой Аркашка, — повеселела она и стала снимать сапоги, приговаривая: — Унеси его нечистая. Нашли с кем путать.
— Да ведь оно того опять, другой бы, Марея, на моем-то месте.
— Побил, что ли?
— А то глядел.
Машка босыми, радующимися воле ногами выпинала из избы не хотевшего выходить поросенка и, еще поддав ему в сенках, села к столу, безотчетно веселая, рассказала о своей поездке.
— То-то в заулке сейчас наскочил на меня Егор Иванович, сельсоветский председатель, где да где твоя баба. А сам, сволочь, мизюрится, будто не признал. Думаю, оскалься только, снесу с лошади… Значит, убегли, говоришь? Слава те господи. Жадовитый парень, да в беда хоть кого жаль.
— Вот ведь еще, — рыбы я принесла. Заговорилась с тобой.
— Боже мой, каша-то у меня того-этого. — Титушко бросился на кухню, и, когда стал мешать варево, по избе потянуло пригарью.
Дымную пересоленную кашу хлебали с конопляным маслом. Уху оставили на вечер. За едой Титушко все выспрашивал о Харитоне и Дуняше, опять хвалил господа и замечал, что Машка говорит как-то рассеянно, то помрачнеет и задумается, то вдруг повеселеет и, смеясь, начнет допытываться:
— А за Аркашку — доведись правда — неуж поколотил бы? Правду только.
Титушко с набитым ртом благодушно щурился, ворочал челюстями, а борода так и ходила.
— Бог знает, Марея, как и сказать. Но опять, ежели от души, драться — распоследняя штука. Хотя в писании говорено не единожды: «Кто жалеет розги своей, тот ненавидит жену». И по-другому можно. Только сдается мне, Марея, мутит тебя что-то. Ты и скажи. Я тебе никакую вину в вину не поставлю. Вот те истинный Христос.
— Нету моей вины, Титушко. И соврать бы тебе, да не умею. Тошнехонько мне. Подкатит под сердце — заревелась бы до смерти. Ребенка мне надо. Али я не баба, ты посуди.
— Да я и сам знаю — надо. Но как?
— Как да как. Ты виноват. С Капкой Долгой с Выселок жили? Не отпирайся давай. А что прижили? Шиш на постном масле. А от Караулова у ней двойня.
— Да ведь я что, Марея… Я всяко думал. Ты с Аркашкой — тоже было дело, не понесла же.
— Что судишь? Ну? Погляди, какая я. В чем отказано-то? По улице иду — не всякая девка выпляшет.
— Да уж это как есть. Уж это одно слово — первый сорт. Но ведь и я, Марея, не хворал отродясь.
— Поглядела я на Харитоновых ребятишек, у меня здеся вроде запеклось все, а ты мне — святое писание. Оно раньше-то никого на путь не наставило, а теперь и подавно. Я так решила, — Машка вышла из кухни, отряхнула мокрые руки и огляделась: — А зеркало-то, оно где?
— Козел Митрофан порешил вдребезги. Лихоимец. Да так вот, стукнул рогами — и господи прости.
Машка все еще не верила Титушке, посмеивалась, и он стал охотно рассказывать о Митрошке, чтобы уйти от прежнего трудного разговора.