Хутора не было. Крепкий дубовый тын был широко взломан в нескольких местах, огромные колья откатились в стороны, изломанные, обгорелые, в потёках смолы. Было тихо, только слышен был со двора чей-то слабый стон. Сувор пустил коня внутрь, заставив себя сначала доехать до ворот, не желая пользоваться проломом. Дома не было... Ничего больше не было. Только одна неполная стена, да груда обугленных обломков, тлеющих местами. Рубленное из плотного, кондового дерева загоралось долго, неохотно, но вспыхнув раз, горело уже так, что погасить его было уже невозможно. Над разорённым хутором возвышался обгоревшая лесина с резным медведем. Посреди двора лежали, пронзённые стрелами, оба аиста, что каждую весну устраивали гнездо на крыше терема. Некому было больше заливать пожар, таская воду в длинных клювах. Уцелела баня, лишившись лишь части кровли, стояла сиротою, плаксиво скособочив повисшую на одной петле дверь. В проёме кто-то лежал. Сувор спешился, подбежал. В луже уже свернувшейся лилово-чёрной крови, сжав в руке обломок широкого ножа, которым обычно строгали щепу на растопку, лежал банник. Маленький, косматый, с перекошенным от последней боли лицом, надвое, от плеча до поясницы, разваленный чьим-то ударом. Жёлтые, с кошачьими зрачками глаза были широко распялены, глядели в потолок. Сувор никогда раньше не видел его так близко, банник сторонился людей, парился отдельно, после всех, а, коли кто забывал оставить ему пару, платил в другой раз, опрокидывая шайки, пряча веники. И вот, довелось. Опустив ладонь на узкое лицо, провёл вниз, закрывая глаза. Осторожно перенёс останки на полок, сложил рядом веник, шайку, охапку мыльника, положил на грудь нож, с трудом вынутый из окостеневшей руки. Сувор не знал, по каким обычаям погребали своих банники, да и погребали ли вообще. Но решил твёрдо: этого похоронит по воинским обрядам, он того заслужил, обороняя свой кров. И пусть погребальным костром-крадою станет ему банька, которую обихаживал долгие годы. Сувор шепнул, прощаясь:
- Прощай, брат мой, у Рода все встретимся.
Вышел во двор. Удивлённо подумал, что отчего-то не бросается искать своих домочадцев, не зовёт их, вдруг да убежавших в лес. В груди камнем-болью застыла чёрная пустота. Он просто ЗНАЛ, что искать было некого, все они остались здесь, под обломками и головёшками. Внезапно стон повторился. Сувор резко обернулся. Вначале было показалось, что это жалобно скрипит над развороченным срубом криницы обугленный "журавель". Нет, стон был слева, от сохранившейся почти полностью стены дома с примыкавшей к ней печью. Ошалело метнулся туда, пробираясь через обломки, рискуя в любой миг провалиться, угодив в ещё пышущие в глубине погибельным жаром уголья. Пробрался и замер.
В бабьем куту, меж печью и стеною, точнее, на боковине самой печи, косым, "Андреевским" (как сказали бы в Отрубном мире) крестом был распят их домовой. Толстые штыри пронзили насквозь кости рук и ног, раны уже почти не кровоточили. Грудь была разрублена наискось, белели страшно концы рёбер, пузырилось розовым лёгкое, в глубине раны ещё дёргалось судорожно, неравномерно, сердце. Голова была прямо, притянутая к печи за длинные волосы. На Сувора в упор смотрели расширившимися зрачками глаза. Домовой не мог мигать, веки были срезаны, потёки запёкшейся крови избороздили лицо. Но он был ещё жив. Сотник попытался выдернуть штырь. Домовой прошептал, еле заметно шевеля треснувшими губами:
- Оставь... Поздно... Пить...
Сувор сам знал, что поздно, он отцепил от пояса баклажку, приставил ко рту умирающего. Тот сделал несколько глотков, откинул голову, натужно улыбаясь, заговорил чуть более внятно: