Большой интерес представляют суждения автора Повести о том, как вступил на престол Алексей Михайлович, в какой именно обстановке. Суть не в том, что он прав или неправ в своей оценке событий последних дней жизни Михаила Федоровича, а в том, что могло допустить в качестве объяснения средневековое сознание. Евдокия Лукьяновна Стрешнева учла пожелания сына и патриарха — не задерживать датского принца («несть ему у нас в нашей Рустей земли части, ни жребия»). Но сама она, по признанию автора, была сломлена происшедшими событиями — «болезнию и печалию одержима бысть, яко желание ея не свершися в конец, и абие преставися...». Умерли родители, явно жаждавшие видеть в Вальдемаре не только мужа Ирины, но и нечто большее! По крайней мере, сам автор Повести спокойно
Автор Повести моделирует варианты отношений в царской семье, если бы Вальдемар стал ее членом. Он находит поразительный образ: «Яко же глаголется от человек: два убо зверя не ужителствуются во едином лежалище, такоже таки и благочестивому с нечестивым не ужителствовати во едином царстве». Два медведя, в самом деле, не живут в одной берлоге, если к тому же этой «берлогой» является все Русское государство. «И еще бы еще не обезумен был от Бога таковый и нечестивый враг и крестился по нашему рускому обычаю, якоже преже рех, и оженился законным браком с царевою дщерию,
Такое неопределенное отношение к вопросу о принципах передачи власти вполне понятно, ибо новая династия была выбрана без всяких гарантий, что она станет наследственной. Практика написания завещаний прекратилась вместе со смертью царя Федора Ивановича. Нового государя фактически должны были вновь избирать, а этого, конечно, боялись Романовы. Как видно, малейший намек на неприрожденность царя приводил к мысли о возможности новой смуты в государстве. Автор Повести, заключая свои рассуждения о новой благодати — восшествии на престол Алексея Михайловича, невольно фиксировал свое отношение к главной проблеме: «...не вниде нечестие во благочестие; облада нами и владеет ныне по своему царскому достоянию и по прирожденному отечеству сей природный государь наш царь».
И.В. Поздеева обратила внимание на то, что в послесловиях старопечатных изданий первой половины XVII в., являвшихся одновременно «государственными документами», утверждается идея о легитимности новой династии[364]. Сама эта легитимность в сознании людей определялась «по свойству» — т.е. близостью новой династии к прежнему царскому корню. Утверждалось, например, что Михаил Романов занимает престол после «великих государей — деда своего... Ивана Васильевича и дяди своего... Федора Ивановича. Именно эта близость вела к традиционной сакрализации власти: «сам Бог избра, яко верна стража», и «содержит», как «божественную десницу» царскую власть в России. Вместе с тем, окончательный «приговор» выносит «земля»[365]. Под «Русской землей» понималось богоспасаемое царство, в котором народ не может не быть «гласом Божьим».
Иван Грозный смеялся над шведским королем, обвиняя его в том, что он не может похвастаться своей родословной: хотя отец и мать венчаны на царство, а «дотоле не бывал нихто!» «Потому ваш мужичей род и не великое государьство»! — писал царь, выражая таким образом не только свою заносчивость, но и общее умонастроение русских людей, считавших, что царь не может быть избран «человеческим хотением». В эпоху первых Романовых стали думать, что истинный царь избирается если не «человеческим хотением», то «по человеческому угодию»: в этом «угодии» и осуществляется промысел Божий.