Лицо его тотчас же изменилось, стало озабоченным, хмурым. Голос потерял суровость.
— Ты должен взять своих людей в руки, о замене не может быть и речи.
— Но люди действительно измучены.
В какой-то момент Кренгельскому показалось, что капитан снова выйдет из себя. Но он сдержался, овладел собой и не изменил тона:
— Мы тоже с ног валимся. Разве ты не понимаешь этого? Разве не чувствуешь, как здесь смердит?
Кренгельский потянул носом. Не обнаружив никаких запахов, с удивлением посмотрел на капитана. Домбровский рассмеялся горько и язвительно.
— Этого носом не учуешь. Однако смердит действительно.
Он неожиданно вскочил, наклонился над поручником и крикнул ему прямо в лицо:
— Здесь смердит капитуляцией! Понял?
Где-то неподалеку от казармы глухо разорвались мины. Кренгельский сидел неподвижно, будто слова капитана пригвоздили его к стене. Домбровский рассказал ему о совещании на продовольственном складе и предложении коменданта.
— Он не дошел еще до того, чтобы издать приказ, — кончил он, — но в этой ситуации донесения, подобные вашему, будут служить для него лишним аргументом. Теперь ты понимаешь?
Поручник кивнул. Он увидел своих людей, лежащих над каналом, прижатых к земле. Вот уже четыре дня они были под огнем, который систематически усиливался, охватывая позицию со всех сторон и велся со всех направлений. Вначале их обстреливали только орудия линкора и пулеметы из района Нового Порта. Теперь к ним присоединились миноносцы, гаубицы и минометные батареи частей, окруживших Складницу, а также половина батарей с соседнего участка, у входа в порт. Эти докучали больше всего, били прямой наводкой, замолкая лишь на несколько часов, чтобы потом неожиданно вновь накрыть их огнем под стальным куполом визжащих и свистящих осколков. И все же солдаты продолжали биться. Огнем своих пулеметов они прикрыли вход в порт, обе акватории и большой участок канала, исключив возможность десанта из Нового Порта, держали под огнем пулеметные гнезда в зданиях управления порта и складах. Но они не видели непосредственных результатов своих действий, не смотрели, как солдаты других вартовен, на убегавшие в панике штурмовые группы, на сраженных немцев. И может быть, именно поэтому они под артиллерийским огнем теряли выдержку и веру в успех обороны. Им не удавалось завязать бой с противником, в котором можно было бы познать радость уничтожения врага, противостоять его действиям. Подсознательно они чувствовали себя только целью, по которой стреляют и которая, рано или поздно, будет смертельно поражена. Вот почему они мечтали сменить позицию и оказаться там, где они смогут ответить ударом на удар.
Когда поручник направлялся в казарму, перебегая от дерева к дереву, переползая от пня к пню, он тешил себя надеждой, что ему удастся объяснить коменданту, что он получит согласие на смену гарнизона шестой вартовни, а между тем все сорвалось. Против того, что он услышал от Домбровского, у него не было никаких аргументов.
— Сухарский все время говорит о потерях, — продолжал капитан, — он считает, что положение безнадежно, что наша борьба бессмысленна, потому что где-то там немцы продвинулись на несколько километров.
— Это правда?
Кренгельский, невзрачный, маленького роста, в грязном изорванном мундире, стоял перед капитаном и пристально смотрел на него. Он с первой минуты войны находился на позиции и не слышал ни одной фронтовой сводки, кроме тех, которые передавал на посты Домбровский, тех, в которых сообщалось об успехах польской кавалерии в Восточной Пруссии, о воздушных боях над Торунью и большом количестве сбитых немецких самолетов, о бомбардировке Берлина и упорном сопротивлении армии «Познань».
Да, поручник был небольшого роста, слабый здоровьем, но он воевал и геройски держался на одном из самых опасных участков, и поэтому Домбровский сказал:
— Может быть, и правда. Немцы об этом сообщают, — нерешительно проговорил он. — Вчера говорили, что заняли Калиш и Катовице и что подходят к Серадзу и Быдгощи. По-видимому, они бомбят Варшаву, Краков и другие города.
— Это значит… — Кренгельский отпрянул на шаг. Побледнел.
— Ничего это не значит! — выкрикнул Домбровский. — Это война, а на войне то идут вперед, то отступают.
— Мы не пошли вперед.
— Но пойдем. В Пруссии уже идем. Через неделю наши могут быть в Гданьске с той стороны. Мы должны выдержать.
— Еще неделю?
— Долго? Кто тебе сказал, что ты будешь драться два дня? Война может длиться год.
— Мы должны были обороняться двенадцать часов. Таков был приказ.
— К черту приказ! Мы будем драться до конца!
Лицо его налилось кровью. Он кричал так громко, что поручник невольно поднес руки к ушам. Потом спросил:
— А если наши не придут?
— Тогда погибнем. Полякам это не впервой.
Он выпрямился. Губы были плотно сжаты. Краска медленно сходила с лица. Ответил уже спокойнее, но с явной горечью:
— Я думал, что ты понимаешь. Если нет, то иди к майору со своим докладом. Наверняка договоритесь.
Кренгельский не двинулся. Он смотрел на острый хищный профиль капитана.
— Ну что ждешь? Иди, — сказал Домбровский куда-то в пространство.
2