Но никто не шелохнулся, все смеются. Вот эти, что едут по городу, верно, тоже боятся короля, как и простые люди. Ясно, боятся. А священники? Тоже боятся небось… И толпа гогочет, словно сбросив с плеч недуги и усталость. А рыцари? И те, что ли, боятся? Значит, в горе-то все равны, нет богатых и бедных. Так-то… А дамы? Ну, этим-то сам бог велел.
Бронзовые колокола церкви Санта-Мария огласили окрестность мерным звоном. Химена перекрестилась. Весь Бургос прислушивается к топоту коней, увозящих в убежище Сан-Педро де Карденья знатную сеньору и её близких. Знатную сеньору, битую той же дубинкой, меряную той же мерой, что и они, простые люди Бургоса… Вдали слышатся крики погонщиков, ищущих брода, и песчаный берег раскрывается перед караваном, как некогда перед дружиной Сида. Только теперь вместо маленькой девочки, вышедшей когда-то навстречу Сиду, громко кричит толстая девица, продираясь сквозь толпу:
— Пустите, дайте мне взглянуть на неё! Я хочу сказать ей, кто я… Отойдите… Меня зовут…
Но никто не хочет посторониться, чтобы пропустить бедную девушку, прожившую в печальном одиночестве столько лет, но всё помнящую тот день, когда маленькой девочкой вышла она навстречу опальному Сиду в немом, объятом страхом городе Бургосе: «Добрый Сид, идите своей дорогой. Мы не смеем дать вам ни хлеба, ни крова…» Теперь все смеются, а тогда все дрожали от страха за закрытыми ставнями. А ведь это — те же вилланы, что украдкой провожали сочувственным взглядом Сидову дружину, уходящую в изгнание. А теперь только что не пляшут от радости, что его жену постигла такая неудача… Толстая девушка вздохнула, села на большой камень при дороге, весь залитый солнцем, и, обратив к солнцу своё, начавшее уже вянуть лицо, вся словно засветилась от старого воспоминания… Только лишь они двое — солнце и девочка — и помнили ещё о том дне. Солнце помнило, что день был жаркий, сухой и что оно очень старалось, чтоб Сидовы воины побольше пропотели под тяжестью своих горестей и доспехов. И что горести стекали по пушистой бороде Родриго каплями то ли пота, то ли слёз, в то время как девочка бесстрашно, как воин, говорила: «Ступайте, добрый Сид, ведь от нашей беды вам добра не прибудет…» Воитель, которому никогда не приходилось сражаться с такими крохотными воинами, смирил свою гордыню и продолжал свой путь в изгнание, печальный и нищий, унося свой голод и жажду и уводя свою дружину… А девочка побежала к большому камню при дороге, тому самому, на котором сидит сейчас, взобралась на него и оттуда смотрела, как Сид с дружиною переходит вброд реку и раскидывает свой лагерь на песчаном берегу Арлансона. Из-за этого воспоминания и не вышла она до сих пор замуж, никто и не ухаживает за ней, и с каждым годом всё меньше и меньше на неё смотрят… Странная какая-то девушка! Задумчивая… Потому и бросила она своих поросят и ринулась как безумная на улицу, потому и бежала, толкалась, умоляла, угрожала. Ей во что бы то ни стало нужно было увидеть сеньору Химену. Какая она? Ах, да какая же она? Мать, ты её видала, а? Мать, скажи: красивая она? Красивей меня? Грудь толстой девушки тяжко волновалась. О, если б могла она дотронуться хоть до подола Химены, прокричать ей своё имя! Моё имя, только моё имя! Что ж тут худого, верно, мать?! Не удалось… Не добежала, не догнала, не сказала ничего… Никто не обратил на неё внимания, все были заняты мыслью о королевской жестокости, уравнявшей их, простых людей, с этой знатной сеньорой… Поэтому толстая девушка была в тот день для Химены только одной из толпы, одной из всех этих забитых, обложенных податями, радующихся сейчас, что она, Химена, обрела свободу, и довольных тем, что они с ней равны, биты одной дубинкой, молоты одним жёрновом — подданные одного и того же жестокого короля…
Девушка осталась сидеть на своём камне, так и не выкрикнув для потомков своё имя, и только всё всхлипывала, вытирая глаза и нос своими жёсткими волосами, которые ласково и медленно расчёсывало солнце.