Да и что оно, это «остальное», и не примерещилось ли оно воспалённому сознанию?
Он всего лишь пустая функция, не так ли?
Неужели мои достойные предки действительно хотели продолжиться… так?
Хотелось заплакать, завыть, словно раненый зверь, и позволить быстрой воде унести моё горе к далёкому морю. Но слёз не было, и слов не было тоже.
Ты ведь переваришь всё это, Пенелопа. Ты проглотишь и это тоже. Ты соберёшь себе перед зеркалом достойное лицо, договоришься со своей кровью, и уже завтра ты снова будешь Старшей Бишиг, потому что это и есть всё, что тебя составляет.
Я похлопала по карманам, достала кожаный чехол с зеркалами. Я знаю, для них делают иногда толстые жёсткие несессеры со множеством отсеков, и в кабинете у меня лежит тоже отдельный ящик с картотекой, но с собой я ношу только четыре.
«Ты должна справляться сама», заворчит бабушка. «Что из тебя вырастет, если я стану жалеть тебя по поводу и без?»
«Голос крови звучит в вас чётко, мастер Пенелопа», протянет по-островному законник, который научил меня знать Кодекс и отличать хорошее от плохого. «Как учат тексты, настоящая сила…»
«Извини, Бишиг. Я не могу сейчас, я не могу.»
Я усмехнулась криво, перелистнула вкладыш портмоне, — и задержалась пальцами на последнем, четвёртом зеркале.
У Ливи дома был, как всегда, возмутительный срач: детский горшок с заветренными какашками наследника Большого Рода Бишиг стоял на галошнице сверху, частично прикрытый цветастым шерстяным шарфом, а среди ботинок спрятался пластмассовый жёлтый утёнок на верёвочке, с колёсами вместо ног.
Сама сестрица паяла что-то за столом, — похоже, задание для вечерней школы, — а Марек бодро топал по комнате, вступая периодически в неравную битву со сложенной сушилкой для белья, которой жестокая мать перегородила дверной проём.
Артефакторику Ливи широким жестом смахнула в ящик. Грохнул чайник, заговорил синеватый огонёк горящего газа. Бабахнуло: целеустремлённый ребёнок рванул на себя сушилку с особенной силой, но хитрая система верёвок безжалостно вернула преграду на место.
Ливи с сомнением понюхала заварку, но всё-таки разлила её по кружкам. Тоненько засвистел чайник.
— Я невовремя? — неловко спросила я, обнимая огромную бульонную чашку с мутным невкусным чаем.
— А, — Ливи отмахнулась, — «вовремя» — это миф. Что случилось, котёнок?
Она звала меня так в детстве, совсем раннем, когда два года разницы ещё казались невероятно серьёзными. Большая и сильная, она кидала каштанами в мальчишек-двоедушников, которые не хотели со мной дружить.
И я рассказывала ей, как тогда, в полузабытом прошлом, которое уже не кажется реальным, — о том, что я почти поверила, что у меня тоже может что-нибудь быть, о том, что никому нельзя верить, и о том, что кровь во мне устала совсем, запуталась, размылась, ослабла и стала красной и человеческой.
А потом подняла на неё взгляд и сказала жалобно:
— Он меня не любит.
— Ох, Малая, — Ливи притянула меня к себе, чмокнула в макушку. — Такая ты у меня всё-таки ещё дурочка…
lxix
— Прости меня.
Вечер был угрюмый, мрачный, и дом душил меня стенами и избыточным жаром, текущим по артериям батарей; я пряталась в чёрном остове будущего сада, вслушивалась в говор ручья и с удивлением нашла у прудика, в стороне от дорожки, кованые садовые качели — и сидящего на них Ёши.
Наверное, он думал, что я искала его.
Может быть, и правда искала.
— Прости меня, — повторил Ёши, когда я неуверенно присела на краешек качелей.
— Спасибо, — сказала я тихо, — что рассказал мне сам.
Он хорошо здесь всё придумал: тёмная вода пруда казалась прозрачной, а крошечные нежные листики спускающихся к ней ветвей дышали жизнью. Скрытый от всяких взглядов уголок, уютный и тихий.
Ночью отсюда здорово будет смотреть на звёзды.
— Может быть, было бы лучше промолчать.
— И врать мне дальше?
Он пожал плечами:
— Это не совсем ложь.
— Кодекс, тридцать второй лист, девятая колонка.
Ёши усмехнулся криво, запрокинул голову в сереющее небо, помолчал. И я почти подумала уже, что он так и не скажет ничего, и что пришла я всё-таки зря, — когда он, прикрыв глаза, заговорил.