Той ночью я не спала: сложно уснуть в последние часы своей недолгой жизни.
Может быть, кто-то умел бы. Но я не смогла.
Сложно уснуть, но ещё сложнее — бодрствовать. Стук сердца кажется оглушительным, чудовищным, и каждая капля в клепсидре отмеряет последние оставленные мне мгновения.
Что скажет мне Ветавербус? О, я знаю это едва ли не лучше него самого. Он скажет мне, что превыше всего для колдуньи — долг. Что нет никакой чести в том, чтобы жить в своих мелочных делах, что нет никакой правды в безобразных желаниях тела, что нет достоинства в страхе. Он скажет мне, что я должна знать, куда течёт моя кровь, и неужели же за все эти годы я так и не научилась осознавать её направления?
И если я — из последнего порыва отчаянной слабости — посмею спросить: почему я? — он взглянет на меня поверх очков и вздохнёт.
Это великий рок, скажет мне Ветавербус. Нет ничего, в чём кровь звучала бы вернее, чем в случайности.
И разве я сама — без его слов — не знаю, что острова были бы рады измениться?
Новый источник, новые силы, новые дары. Новый остров — и вместе с ним новые земли и плоды, города и люди, а ещё — сила, из которой можно будет говорить с Волчьим Советом. Это придумано достойнейшими из колдунов; это придумано не просто так; и они, должно быть, знают, как победить в неизбежной кровавой войне, которая разобьёт материк после того, как у них получится.
Просто смирись, Пенелопа. Это совсем не трудно. Не ты ли говорила, что достойно жить — много труднее, чем умереть с честью?
Я зажмурилась, сжалась, давя в себе всхлип, и от этого во мне вдруг проснулась музыка.
Она всегда звучала вокруг меня: в каждом движении воздуха, в каждом обронённом слове, в дыхании реки, в шелестах, которыми полнится дом. Она звучала не тем пронзительным чувством, из которого пела о любви Мирчелла, нет; она звучала свободой.
Она звучала жизнью, которая всё-таки есть. Кратким отблеском зеркала, которое решило сохранить для себя хоть что-нибудь. Много лет я выбирала слушать слова о долге и Роде, о достоинстве и приличиях, об обязанностях и том, как неправильно я живу и непременно умру от туберкулёза, — но после того я выбирала слушать и её тоже.
Ветавербус станет говорить со мной о чести. Он скажет всё то же, что сказали бы воспоминания о моих предках.
Но чего мои предки хотели
Кап. Кап. Это клепсидра отмеряет оставшееся мне время. А внутри стылое, холодное, пустое, как будто сердце замедлилось, а чувства выключило. Должно быть, меня укололи чем-то, успокоительным или не только, — чтобы слушала спокойно, а ленивые скользкие мысли пошли тем путём, на который их привели, и напомнили мне об истине и чести.
Это понимание отозвалось почему-то холодной, острой яростью.
Вы привыкли к хорошо воспитанным семейным девочкам, не так ли, господа чернокнижники? Вы привыкли, что вас слушают и боятся. Вы привыкли, что у несчастной жертвы язык отнимается от страха, а скулы белеют от желания сохранить лицо. Но мои предки были воинами, и они научили меня отличать врагов от друзей и сражаться честно. Они завещали мне уметь пожертвовать собой и вместе с тем знать, что хорошо прожитая жизнь часто стоит намного дороже.
Остаётся узнать только: если во мне должно быть достаточно воли, чтобы завершить ритуал — хватит ли её, чтобы его разбить?
— Благодарю вас, мастер, — безразлично сказала я.
Ветавербус осенил меня знамением и сухо поцеловал в лоб, как непутёвое, но дорогое сердцу дитя.
Он же вычертил углём на лице церемониальные знаки, застегнул на шее тугое жёсткое ожерелье с камнями и тщательно протёр спиртом запястья и шею. Ритуальный клинок — выточенное из обсидиана лезвие — такой острый, что легко разрезает упавший на него волос.
— Вы поймёте сами, когда им воспользоваться.
Я кивнула.
Нас сопровождали големы, и от этого знак на спине чесался и горел огнём, а запертая под ним кровь волновалась и негодовала. Коридоры, длинная лестница, тяжёлый люк; люди — я не запоминала лиц; влажный тоннель и гулкие капли воды.
Шаги — это ритм. Ритм — это музыка.
Я вошла в зал, и лиричная увертюра разбилась.
Странно, но страшно не было. Я была спокойна и легка, как человек, твёрдо знающий, что ему делать; я улыбнулась полузнакомому колдуну, выверяющему расставленные на плитах камни, и вскинула голову выше.
Все смотрели на часы. Кто-то разглядывал меня, — я мельком заметила нескольких колдунов, разрядившихся в торжественные старинные одежды. Я рассматривала зал: никогда раньше я не видела такой ритуалистики, на две дюжины камней и световыми линиями, задающими углы.
Схема расходилась чудн