Федор Прокопьевич не мог ему сказать, что у старика за стенами санатория много всего осталось. И там происходят разные события: намечается свадьба; комбинат, которому они, бывший и нынешний директор, не чужие, собирается сыграть главную роль в телевизионном фильме. Это, так сказать, их общие события, но есть еще и личные, у каждого свои. Но что-то мешало ему это сказать, какой-то собственный корыстный интерес. Старик сам должен найти ответ, и тогда этот ответ будет ответом и на его, Полуянова, жизненный вопрос.

— Не хотите мне отвечать, не верите в силу доброго слова, в утешение? — спросил Серафим Петрович. — Напрасно. Могли бы сказать что-нибудь утешительное, вроде того, что никто не знает своего последнего часа, сколько кому жить, — ни молодой, ни старый, и в этом таинстве природы мы все равны. И надо жить, пока живется, думать о живом. Так?

— Так, — согласился Федор Прокопьевич, — но ведь разговор у нас не о смерти, а о жизни, которая куда-то подевалась.

И тут старик задал коварный вопрос:

— А если ее не было?

Вон куда его завело.

— Жизни не было? Это вы чересчур, Серафим Петрович, это несправедливо. Была жизнь и есть, ее ни словами, ни настроением не перечеркнешь. Я плохой утешитель, я сам сейчас на таком перепутье, концов не найду. Сила еще есть, на здоровье не жалуюсь, но что-то внутри как оборвалось, какой-то упадок душевных сил.

Серафим Петрович молчал. Смотрел на струю фонтана за стеклом и чего-то ждал. Когда молчание затянулось, Полуянов решил, что старик устал от собственного копания в себе, а тут еще он со своими настроениями, и перевел разговор на Марину и Мишу: вот ведь как бывает, жених и невеста, и мы уже с вами будем связаны не только комбинатом, но и родственными узами.

— Нет, нет, — перебил его Серафим Петрович, — об этом потом. Давайте сначала разберемся с вами. Сколько вам лет?

— Сорок шесть.

— Хорошие годы. И трудные. Переходный возраст. Не улыбайтесь. До этого времени человек плывет по жизни, даже когда сурово живет, не щадит себя, добивается чего-то, все равно плывет. А в сорок пять вылезает на берег, оглядывается, что же он переплыл — речку, ручей или бурный океан? Вы не довольны прожитой жизнью?

— Доволен.

— Не знаете своей дороги дальше?

— Знаю, но не решаюсь на нее ступить.

— Это стоит обсудить, — голос Серафима Петровича зазвучал требовательно и в то же время мягко, как у опытного следователя. Он подался вперед, и глаза, утонувшие в морщинах, загорелись прежней зоркостью.

Полуянов не понял, с чего таким интересом вдруг проникся к нему старик, но обрадовался, что тот готов его слушать, и стал рассказывать. О комбинате, который трясет в последнее время от перестроек; о хлебе, которого вдруг стало слишком много на полках магазинов даже в неурожайные годы; о главном инженере, самоуверенном, жизнерадостном человеке, рядом с которым ему трудно дышать. Полуянов говорил и в то же время как бы слушал себя со стороны, удивляясь, как складно у него все это выговаривается, как достойно и внушительно выглядят его беды.

— Я люблю свое дело и знаю его, — говорил он. — Это хлеб. Но в последние годы он уходит не только от меня. Он и в жизни, может быть, вы заметили, стал уже чем-то таким привычным, что и благодарить его, а тем более восхищаться как бы незачем. Пока его сеют, растят, убирают зерно — еще воздают должное, но, как только наступает самая торжественная стадия, зерно становится мукой, а мука — хлебом, тут и смолкает музыка. А кто он такой, хлеб? Мука, вода, соль. Замешивайте, выпекайте. Кто вам не дает? Но посчитайте, много ли прибыли с него?

Вот торты, сухари — это вещь, это высшая математика в хлебопекарном и финансовом деле. А хлеб — это копеечное дело…

Рассказывая, Федор Прокопьевич вдруг понял, почему ему так трудно с новым главным инженером. Тот пришел к себе, в свое царство многоликого производства. Чем больше видов продукции, тем больше машин, тем веселей Волкову. Когда был Костин, эта многоликость воспринималась как рок: растет вширь производство, а куда денешься? Морально, так сказать, было легче. А для Волкова вся эта многогранность — праздник души. Нет, не столкнулись они, просто один дышит как дома, втягивает весь кислород, а другой рядом с ним задыхается.

— Возможно, я отсталый человек, — сказал Федор Прокопьевич, — вывалился из своего времени, но что поделаешь: хочу печь хлеб, только хлеб. И чтобы о моей работе судили по нему. И чтобы хлеб был главным не только на словах в нашем космическом времени. Кстати, я лично не чувствую своей связи с космосом. И вообще все эти стрессы, страдания от переизбытка информации мне незнакомы. Может быть, на мне печать хлеба? Как бы его ни выпекали — руками, машиной, — он все тот же?

Перейти на страницу:

Похожие книги