— Это у вас полоса сомнений, — сказал Серафим Петрович, — сомнения — это тоже работа, и не из легких. Это должно пройти. Вы будете печь свой хлеб, если не отступите. А что касается вашего века с его ракетами, электроникой, переизбытком информации, от которой якобы страдают все поголовно, от детей до стариков, то на этот счет у меня свое мнение. В каждом веке, дорогой Федор Прокопьевич, кто-то мчится в ракете, кто-то тащится на телеге.
— Выходит, я на телеге?
— Отнюдь. Вы знаете, какая мне недавно пришла мысль в голову? Что, если бы мне выдали молодость плюс мои сегодняшние знания и отправили бы в прошлое, не в очень далекое, а, скажем, в семнадцатый век? Что бы я, доктор наук, умудренный одной уже прожитой жизнью в перенасыщенном информацией веке, принес бы людям, давно ушедшим с этой земли? И пришел к грустному итогу: ничего бы я им не принес. Во-первых, потому что совсем не знаю их, так, какие-то отрывочные сведения — кончилась народная война, названная Пугачевским бунтом, царствует Екатерина Вторая, но главное — это во-вторых. Во-вторых, я ничего практически не смог бы передать этим людям. Мои научные изыскания относительно муки и ее свойств без современных машин, которых я бы не смог построить, ничего бы там не значили. — Серафим Петрович поднялся, протянул руку, приглашая подняться и Полуянова.
Когда они подошли к лестнице, старик остановился и сказал:
— Вы лучше, правильней меня распорядились своей жизнью: вам там, в далеком прошлом, нашлось бы дело — вы бы пекли хлеб.
Обед им принесли в номер, в маленькую узкую комнату, сверкавшую белизной: белое покрывало на кровати, белый тюль занавесок на окне, белые чехлы на стульях. Серафим Петрович ел и рассказывал смешную и в то же время грустную историю, как приходила к нему соседка Анастасия с просьбой усыновить Джоника.
— Ей фантазий не занимать. Как сказал бы ваш будущий зять Миша, с ней не соскучишься. А я настолько был ошарашен ее просьбой, обиделся и проявил непростительную черствость: забыл покормить их. Так что, Федор Прокопьевич, вы уж ешьте сейчас за троих. И еще потом я вам покажу медведей — Потапа и Машку.
Полуянов ел, слушал и не знал, как вернуться к разговору, который у них был в вестибюле, как сказать старику, что это абсурд — измерять, оценивать свою жизнь прошлыми веками. Он разгадал, от чего сник Серафим Петрович, какого ждет утешения. Наука не стоит на месте. Наверное, научные открытия самого Серафима Петровича давно уже перекрыты, а кое-кем и забыты. Оттого и вылетел из него не столько коварный, сколько трагический вопрос о жизни: «А если ее не было?»
Была. Была жизнь и будет.
Старик, рассказав о визите Анастасии с мальчиком, наверное, ждал, что разговор перейдет сейчас на больших детей, на Марину и Мишу, но Федор Прокопьевич о них не вспомнил.
— То, что соседка на вас обиделась, — тут уж ничего не поделаешь. Плохо, если мальчик запомнит, унесет в свое будущее память об унижении, как его отдавали во внуки, а дед не взял. Помните, был у нас разговор, что воспоминания не обучают? Я долго думал над вашими словами. Воспоминания обучают, но прошлое не может судить живую сегодняшнюю жизнь. Вы, Серафим Петрович, не туда отправились со своей молодостью и знаниями. Надо бы в будущее.
— А вдруг там развалины, воронки и смертоносный дымок?
— А еще мукомол! Сама земля этого не допустит. Пока на ней растет хлеб, он лекарство от безумия. Хлеб, Серафим Петрович, больше, чем могилы, хранит память о прошлых войнах.
Хоть и предстояло им породниться, не это толкало сейчас их друг к другу. Федор Прокопьевич уже знал, почему человек тянется со своей дружбой к другому. Это потребность — не стесняясь ни выспренних, ни жалобных слов, говорить так, как хочется говорить, это потребность утешить другого и самому найти в другом оправдание своей жизни. Он хотел уже сказать об этом Серафиму Петровичу, но тот опередил его:
— У меня к вам просьба, — сказал он, — поговорите с главным врачом. Пора мне уже отсюда сматывать удочки.