Она прилегла на ракушник. Высоко родилось облако вишневым цветом, и Катя подумала, что она в той дали, глядит оттуда на землю, и что бы ни случилось, душа ее свободна, вон там за отошедшим облаком, в глубине чистой, ее душа. Боже, ее душа там в той дали — вот она просияла следом серебряным.
«Вот, вот, я там. Я там. Ах, хорошо! И ты со мной, Феденька, милый. Ты со мной, милый».
Поднялась. Зачерпнула рукой водицы из родника под берегом. Слезы смыла.
Что-то мелькнуло за кустом и схоронилось. Колышется… Так это же гимнастерка на ветке: сушить повесила.
Еще что-то выглянуло, как бывает в лесу на закате: тень от идущего то провалится, то вскинется по деревьям.
Шел человек на той стороне. Лицо в бинтах. Вдруг он заметил ее. Закрылся рукой и дальше пошел.
Кирьян остановился у частого березняка на отроге, отделенном от леса лощиной.
Тонкие стволы потоплены в дымном мареве.
За деревцами фуражка показалась: Стройков ждал его с новостями.
Кирьян пригнулся — чуть слышно вспорхнула ветка.
«Ишь идет — и листик не уронит», — заметил Строиков, как Кирьян бережно отгребал листву перед собой.
Стройков сидел в траве на прогалине, в накинутом на плечи защитного цвета ватнике. Лицо, каленное зноем, свежо вымыто с душистым мыльцем в реке. Не расставался с бережком, по которому шла дорога в два конца: на передовые, в далекий и близкий тыл, а его передовая пока посередке.
Они свернули по цигарке.
— Табачку маловато, — сказал Стройков. — А когда маловато, еще подавай.
— Всего вволю, и жизнь надоест.
— Табачок исключение… Ну, что народ говорит?
— А так слышал: не зачерпнет немец на нашем колодце. Веревку ему под Смоленском покоротили, а у колодца и дна нет.
Стройков склонил голову.
— Когда из гада всю кровь выпустим? Как улов?
Кирьян повернулся на бок. Вытащил из кармана леща.
— А та рыбка? Осторожная? — спросил Стройков.
— На пуганое не пойдет.
— Погоди. А то с соскоку, бывает, и в своей избе вместо двери-в стену лбом. И стена гудит, и на лбу шишка. Пойдет: жрать надо. Голодная, стерва. Ждал жратвы скорой летом, а вот и осень скребется. Вон и Никите кажется. Лещи в сенях усохли. Не говорил? Решил он эту усушку изучить. Ночью караулил. Да за перемет зацепился. А с испуга подумал, что его за ноги хватают и связывают. До самой комендатуры бежал. На перемете, он у него из колючей проволоки, на крючках целый воз хвороста приволок. На растопку к холодам заготовку сдал. Посоленные лещики в кадке у него голодного часа ожидали. Усохли. Чуть осталось. Видели человека. Лицо в бинтах. А таких, в бинтах, теперь тысячи… Что отец говорил?
— Отец зря болтать не любит. Митькой стращал.
— Митька-то на фронте?
— Говорить мне чего-то не совсем ладно. Не по душе.
— Рыбку жалко?
— Никита слух передал. Будто бы видели его. Курочку потащил.
Не такого слуха ждал Стройков. Рукою огреб леща в траве, понюхал, плавничок выломал. Пожевал соленые косточки.
— Помнишь летошнее, когда Митька в вашей избе на тебя ружье наставил: убить хотел за гульбу твою с Фенькой. И как бывает в горячке, чего-то не заметили. Я Митьку свалил. Отец твои взял с лавки ружье его. Тот, на полу у стены, голову приподнял, почуял: сейчас его, как собаку. Отец патрон из ружья выбросил. Его суд.
Ружье было записано как незаряженное. Хотя свидетель уверял, что было заряжено, и получилось, что Митька, перед тем как войти в избу, патроны выбросил и убийство не замышлял. А это совсем другое дело. Объясни мне его чувство. Митькипо. Можешь? Какое-то движение в душе? Или не было? По помраченному ничего не прошло? Что-то же тронулось?
— Долго гадать.
— В тот момент когда твой отец патрон выбросил, Митька своей низостью пал. Не добром воскрес, а пал. Осталась одна страсть его к Феньке, огонь его глухой. Тебе что, слух не по душе? — спросил Стройков.
— Исподтишка как бы на него завожу.
— Интересно получается. Вроде виноват, что ли, перед ним? Почему такое чувство?
— Правды не знаем.
— Ты сказал, что слышал. А вот не сказал бы, а он натворит. Не шутим.
Стройков поднялся. Достал из-за пазухи пистолет, вложил в кобуру под ватником. Не спеша, по-бывалому, покрепче затянулся своим старым милицейским ремнем.
Надвинул фуражку пониже.
— Ладно. И на этом спасибо… К нам в охрану не хочешь? Улажу.
— Под мост?
— А чего? Пули не свистят. Еда горячая, суп каждый день. Когда и в «подкидного» на бревне.
— Да нет. На деньги не играю, а на щелчки боюсь.
Раз сыграл с пастухом. Пятьдесят щелчков мне влепил.
А вечером пришел к отцу и говорит: «Давай мне свои сапоги, Матвеич, за труды: я твоего сына в карты играть отучаю. Не жалей. А то и корову со двора сведет, такой он у тебя в карты азартный».
Стройков усмехнулся с грустью.
— Любёнка-то не вспоминается?
— Так мы с ней еще загоди местечко облюбовали.
— Это где ж такое?
— А в малиннике на ясной звездочке.
— Далековато.
Стройков взял из травы леща, завернул в газету.
— Дементия Федоровича угостишь. А милёны любят, когда о них вспоминают, особенно если со вздохами, цена еще выше. Живы будем — не помрем. В долгу не останется. А про наше — молчок.