— Да тебя и не найдешь, — сказал Кирьян, разгребая сладко нагретые вороха дягиля.

В самой гуще на носилках лежал Федор.

— Кирька! — хотел встать. Напрягся — сорвалась рука с края носилок. Вот, никак!

Откинулся на подушку.

— И конь не сразу берет. Ты помаленьку.

Кирьян сел на горбышек впадины; такие впадины долго зябнут, залитые талой водой, а согреются — издышится влага туманами, взрастает хрустально-зелеными полыми стволами дягиль, копит в пазухах листьев, как в чашах, росу и сливает к корням. Всегда прохладно в зное, будто еще под мшистым, осеребренным каплями покровом травы тает лед в донах.

Рядом с носилками стоял горлач, завязанный марлей.

— Черницы. Мамка твоя принесла. Бери… Катю видел? — спросил Федор. — Бери черницы-то.

Кирьян поставил горлач на колени. Снял синеватую от сока марлю. Вдохнул винно-кислую влагу. Отсыпал в горсть ягод с прилипшими хвоинками и листиками черничными.

«Мамка собирала. Горлач наш», — знакома и лыковая веревица петлей на глиняном расписном ожерелье; бывало, стоял на полке чуланной, где окошко в конопляники. Колыхнуло ветерком. Федор лежит. Вощиной пожелтел лоб, а глаза словно под темной водой, зрилось что-то хмуро и неподвижно.

— Я по ягоды любил ходить и по грибы тоже, — сказал Федор. — В хорошую погоду некогда, а в ненастье, помнишь, всей деревней. Хвоей пахнет. Дождь кропит и кропит. Смех. Голоса. Где-то запоют. Будто от лугов и холмов эта красота певучая. Вот ты гляди, вовсе нет песен злых. Сколько всякого зла, а в красоту не проникло.

А какие войны по земле палили! И вдруг: «Не шуми ты, рожь…» Красоту со злом не сдавишь в одно. Бывало, целое ведро черниц принесешь, а половина сока с дождевой водой. Маманя в кадочку-и квас… Мне за какой-то травою пошла… мама… Да знаю, скрылась, ушла и не явится. Нет! Она же не сможет меня схоронить.

Выше сил беду вынесет, а это страдание невозможно…

— Она вон туда подходила, — показал Федор на ельник. — Чуял. А ближе-то не могла. Не видал ты ее?.. Бедная… Зачем я пришел? Там, на Березине, под кустом где-нибудь, тихо бы… Микроб страшный в рану попал. В земле микроб этот. Слышал, будто волки волчьи ягоды жрут. Яда в крови микроб этот боится. Сколько этих ягод видел, шел через них… Никто не принесет. Боятся. А сам не доползу…

Федор закрыл глаза.

Кирьян тихо встал перед ним на колени. Погладил иссеченные сединками волосы, и какой-то неведомый холодок тяжело отдался руке.

— Дружок ты мой.

Поднялся. Быстро пошел к дороге.

В покрове ельника, под курганной грядой, лежали солдаты рядом с ямой… Один так и не закрыл глаза, как из треснувшей земли глядел; другой, без рук, прижался щекой к мохрам сиреневой душицы, а третий, со спекшимся, осмоленным лицом — упокоился меньшим братцем в середке. По рыжей муравьиной хвое раскинуты белые ноги.

Глядеть на Катю: солдат совсем молоденький, в широкой гимнастерке, в сапогах, а лицо девичье — нежит, да, как цветок вьюнка рядом с пыльной дорогой, вдруг напомнит в пути о далекой сторонке, горючий.

Из-под пилотки отливают волосы ячменными выспевшими колосьями.

Вешним звонким жаворонком летать бы ее годикам на талый точок, а уже схоронила сына и под стожком одиноким, отдаваясь слезам, прощалась с Феденькой.

Закатывался и меркнул последним всплеском ее несчастливый день, долгий, бесконечный, да будто бы и остановился в свинцовых отблесках, как в просвете отдаленном под тучами вьется что-то из недр, собираясь в невообразимое, и птицы летят, гонимые предчувствием.

Она вышла из-за куста навстречу брату. Хотела улыбнуться: ну, зачем его-то жалью мучить — и отвернулась.

— Такая-то она, жизнь, сестренка. А вытягивать надо. Никуда не денешься, как с земли.

— Ты о своем думай, Киря. Свое береги. Ну, уродилась полынь — черемухой не станет. Я и не серчаю. Да горько-то уж больно!

— Где сладко-то?

— Я не ищу. Только вот откуда эта дорога? С чужой стороны бродом да полем живо Ванятку свезла и Федора свалила.

— Как же с ним допустили? — глуховато спросил Кирьян.

— Как, говорит, я перед тобой без ног.

Зеленая влага перелилась в ее глазах.

— Потерпи, сестричка. Потерпи. Эту беду отпихнем. А не отпихнем… Никто не спасет, и слезы не помогут. Ну, потерпи.

«Потерплю», — подумала Катя и представила вдали цветущий клеверами луг и свое заглохшим проваленным местом.

Долго ли, горько, а попрощались.

На торке из трех сплоченных бревиец Кирьян переплыл на ту сторону. Причалил торок, воткнул шест в дно.

Помахал сестре и скрылся.

Ушел братушка, может, никогда не вернется. Сколько горького от судьбы на одно сердца! А кому-то и ничего, тихо и хорошо в далеком, и разберись, за что спрашивается с человека: разве не по-людски жила или что-то решила непозволенное?

«Как надо было? Как?»-спросила Катя и безнадежно задумалась.

Шест у торка склонился — бросило его из воды, а торок тронулся и закружился, стремнина понесла его. Не остановить: где-то заторнется само у негаданного.

Перейти на страницу:

Похожие книги