— Не подруги с тобой.
— Конечно. Вы со светом, а я темнота подколодная.
— Свет тебе не загораживали.
— А за дверью кто?
— Нет там никого.
— Крюком, крюком замкни!
Полина Петровна поднялась, закрыла дверь на крюк и, встав перед Серафимой, сказала:
— Зачем звала?
— Сядь. Ты сядь. Ведь бабы с тобой. Нам близко нельзя. В глаза вопьемся. Фронтовая, да такая белая — прямо сласть. За четыре года ужто не познобило? О Демушке все плакала?
— Любовь разная — у каждого своя.
— Что я понимаю. Ты доктор. Про все жилочки знаешь, какими живем. Корми, пои и ублажай каждую. Все мы из жилочек? Или не так? Я у Николая Ильича книжку видела. При каждой жилочке номерок. Обидь какую — и захвораешь. А захворал — кому нужен? Вот как я.
— К чему же наговорила столько? — сказала Полина Петровна.
— А к тому. Где она, совесть-то, светлая, темная или какая? Всю книжку перелистала. Нет ее. Одни жилочки.
Серафима повернулась на бок. Мглило в глазах ее, будто глядела на летящих по ненастью птиц. Положила руку на спинку кровати, хотела встать, но лишь всползла на груду подушек и поникла. Ноги ее тонули в смятом покрывале, поразили Полину Петровну изморозной белизной.
— Не встану никак. И летом зябну. Погасла от темна подколодного. Вроде сырость какая. Не просыпалась бы. Напоминание какое-то, чего-то было и не было — потерялось. В августе с холодных ночей туман, бывало.
И дым печной, и дух конопляный вбирает, туман-то.
А по зною маревом восходит: мутно и душно. Дуреет человек. Находит с той поры. Словно хворь. Да так не кончусь. Слышала я будто краем, сделай Фенька шажок за письмо, и не пропал бы Демушка. И ты отказалась, тоже от такого-то шажка. Гордостью своей чуть человека не погубила.
— Это же подло, Серафима. Что ты говоришь? — с отчаяньем, что человек не понимал подлости, произнесла Полина Петровна.
— А какая такая жилочка захворает, если только чуть шагнуть? Демушка все тебе дал, да и сама в силах, ровно сноп, свою жизнь поставила. Не умерла бы при шажке-то. Я за него на край света поползла бы, а ты на шажок себя пожалела. Демушка милый, он и мне воли дал, и красную косынку, а любовное тебе. Я что же, любовного не хочу, а ты совестью попрекаешь. С совестью ты шажок презрела, а я без совести по грязи бы за него поползла.
— Ты что же, любила Дементия Федоровича? Про любовное ты говоришь.
— Какое любовное? Любовное разве в том, как ты думаешь. Он меня девчонкой до моста провожал. Но темной улице, с углом ледяным трактирным, он один, Демушка-то, словом светлым утешил. Не знать тебе его в темноте моей, — приложила Серафима руку к груди. — Ушло. Вздохнуть нечем. Лжи хочется, да такой, что легче кому-то сквозь землю провалиться, чем на суд взойти.
— Какой суд? О чем ты?
— А нам всем суд и всему свету.
— За что же всем?
Она закрыла глаза и снова раскрыла мраком.
— Бога убили. Убийцы мы.
— Ты видела?
— В тетрадке Астафия. Может, сгорела в огне.
Полина Петровна поднялась.
— Вот ты какая гадина!
— А хочется.
— Провались ты сама!
Серафима уползала и уползала под одеяло, скрылась совсем.
— Убей! Убей! — проговорила она. — Топор на кадке.
Слева дверь.
— Такую мразь лечить обязана.
— Полечи, полечи.
Заворочалась и стала выползать из-под одеяла, как из кожи старой, отлинявшей белая литая змея.
Полина Петровна опомнилась возле дома. Заслышала какой-то стук. Оглянулась. Николай Ильич, постукивая тростью, догонял ее.
— Что случилось, Поля? На тебе лица нет.
— Ради бога, не называй ее. Не хочу говорить и слышать.
Вечером Сергей отодвинул доску в заборе и пролез на улицу. Быстро подошла Лия, в пальто и в платке, затенявшем ее лицо.
— Неужели это ты, какое счастье, Сережа.
Они перешли улицу и сели на скамейку в садике старого дома. Рядом сарай раскрытый. Там на старом брошенном диване сидели двое — мужчина в пижаме и женщина в белой кофточке.
— Елагин, будь любезен, закрой хату, — попросил мужчина Сергея.
Сергей закрыл сарай.
— Я должен сказать тебе, Лия…
Она ближе подсела к нему, оглядела его лицо и улыбнулась.
— Ну, говори.
— Прости меня. Не для того, чтоб быть с тобой, а что нельзя уже. Там, за фронтом, жена у меня.
— Зачем ты мне это сказал? — удивилась она. — Ты не стал чище и выше. Ты всегда был чистым и высоким для меня. За то и люблю. Гордись: нравишься двоим.
— Как я люблю тебя! — пораженный, произнес он.
— А ее?
— И ее. Ну, как же. Женою назвал.
Они со слезами смотрели в глаза друг другу.
— Как скоро, — сказала она. — Стала соперницей и чуть ли любовницей твоей. Что ж делать? Я жить без тебя не могу.
— Я люблю тебя, Лия.
— И я. Но уже не то. Что-то снялось и улетело. Значит, так надо.
Он взял за плечи ее, прижался к ее груди, проговорил:
— Я же люблю тебя.
Она поцеловала его в голову и поднялась.
— Что-то улетело, Сережа. Найду в полях, что меня ждет. А не найду, что будет. Прощай, милый мой, прощай.
Она пошла по улице. Сергей глядел ей вслед.
«Лебедь, лебедь ты мой прекрасный».
Он, как-то ломаясь на костылях, взмахами словно полетел за ней.
— Лия!
Она остановилась на уголке, посмотрела на него.
«Нет, нет. Надо родиться заново», — и угол отсек ее от Сергея.