Тихо отмылся и выбрался на берег. Притаился, прижавшись к зазубренной осоке; по сосцу резануло: «О, боже, боже, страшную ты жизнь сотворил!» Оделся в липкое и холодное. А где же барин? Желавин помахал — дал знак выходить.
Ловягин не вышел.
«Утонул, что ль? Да заорал бы».
Желавин прокрался по берегу. У самого края размазанная грязь: след ползучий в траве. Походил. Никого.
Из-за куста выглянула Серафима. Пальцем показала в лесок.
— Туда пошел. Чудной какой-то.
— Лихорадка взяла. А ну-ка посмотри за ним Не упусти.
Павел Ловягин подошел к развалинам усадьбы.
К бугру подступало лесное нашествие. Ровно белели два камня: на них покоилась когда-то плашка скамейки в кустах сирени под окнами, и запахи цветения вспомнились Павлу минутами весны — далеким-далеким лаем и бубенцовым звоном где-то на границе бескрайних полей ловягинских. Да был край на дорогобужской меже, царской милостью и властью заповеданный за службу верную.
Между камней, во тьме, будто бы лицо показалось.
Он, как в слюде, увидел сидевших в лесу беженцев.
Зарябило перед глазами.
«Как же это?»- отполз и, поднявшись, пробежал под тенью леса. Ручей бурлил на камнях и темно лился под берег.
«Надо к дороге», — и вдруг поразился, что не помнил, как подходил к усадьбе — где и как шел: разум ужасало и ослепляло где-то ждущее, внезапное, страшное.
Присел у дороги, будто бы переобуться. Шли уставшие солдаты дорогой и лесом, покачивались повозки — везли раненых.
Тут всех не проверишь. Да и документы имелись у Ловягина. Но подойдет один прикурить, а другой — сзади, и поведут, долго будут вести, пока не скажешь, откуда и кто ты, гад!
А пока и сам мог. Он остановил солдата.
— Исполни просьбу, браток. Вон там, за банькой, Катю Невидову позови. Скажешь, Стройков просит.
В ельнике буду ждать. Да поживей пусть.
Ловягин зашел в сырой ельник. Хвоей пахло и гарью, как на болоте. Зачем он тут? К дядюшке надо. Какие бриллианты, откуда? Что-то пошатывало.
Недолго ждал. Подошла Катя. Вот она, близко к нему, сердце под стеганкой. Вдруг повернулась. Он вышел из-за кустов.
— Тихо, дочка лесникова.
Катя чуть отступила.
— Ты звал, бандит?
— Вот явился, как обещал. Отблагодарить же надо. Спасла на границе меня. Тихо!
За лесом прозрачно осветилось и упало.
Ловягин выхватил из кармана складной нож Что-то щелкнуло — из рукоятки сверкнуло лезвие.
— Мог бы и убить! Ведь предашь. Но слушай, что я тебе скажу. — Павел пригнулся, огляделся по сторонам и вдруг словно из скрытого выдрался. Лицо его было бледно, — С мешком и ножом ходит с бандой Гордей Малахов. Ждите его в избе его жены.
Ночь скрыла его. Только за куст зашел — и как провалился.
Катя бежала и падала.
Повалилась в росистый дягиль.
Показалось, Федор стоял, держась за березку, высоко поднялся — земля под края небес поширилась.
Она забежала в палатку. Вот он, лежит под шинелью, старичок, а глазами мальчик, без ног.
— Ночь это, мильгй.
— Ночь.
— А и днем так. Сейчас уйти мне надо, — прижалась к лицу его. — Увезу тебя скоро.
Ночь скроет, да близко засадой заметит. Днем виднее и спокойнее в шуме. До зари еще четверть.
Павел Ловягин снова вышел к дороге: приближался к встречальному месту. Завалился под куст. Холодит сыра земля. Мокро от росы.
«Ради чего ей сказал? Что толку. Ничего не изменилось. А что хотел? Что-то я хотел, — раздумывал Павел. — Но уходи. Уходи. Потерянное не вернешь. Голова дороже.
Дальше бежать от этих мест. А куда? По всей Европе патрули. В Харбин бы, а там в Гонконг. Вот где с ножом гуляют. Скорее наберешь. Дальше, дальше! На какой-нибудь островок с хижиной. И жаркий бочок будет. Вон ты, Пашенька, куда от России, — зло признался он тому далекому мальчонке в синем с белым матросском костюмчике. — За царя хотел, а вышло за немецкую корку».
Да была ли когда эта дорога в сосновом солнце, и он ли проносился в тележке с отцом? Вон там поворот и невысокий обрыв — омуток, где голавль проплывал темным и красным чудом.
«В чем же вина моя? Я же только явился в устроенное».
Вокруг пожары ранами. По стволам сосен мелись тени. Солдаты шли. Беженцы являлись, как будто одни и те же понуро шагали, а земля тянула назад.
Рядом повалилась женщина, прилегла. Глянули немигуче глаза и закрылись.
Он посмотрел на нее. Брови как глухарки лесные, и учуял он бражный запах мокрых черничников, будто уж и виделось когда-то в ночном бору литое, белое и ползучее тело.
— Ночь ли, день? — пробормотала она.
— Ночь, — прошептал он, глядя в меркнувшие зрачки ее.
— Забудем и свет.
— Рядом, — показал он на разваленную баньку, — пошли.
— Там нет.
Но встала и пошла с ним.
В баньке цигарка распалилась. Какие-то люди сидели.
— Баба, заходи, — потянули за подол Серафиму.
Ловягин показал нож.
— Моя! — сжал ее руку. — Пошли? За пунькой раненые по всей поляне.
— Туда! — заметил он темное в кустах.
Она села в куст. Воздух словно обожгло сухим смородиновым зноем.
— Моя! — сказал Павел и еще крепче сжал ее руку, повел за собой.
— Не найдем, — сказала она.
— Здесь, — свалил ее на одинокий заросший сноп.
— Глядят.
Все остановилось на миг.