Серафима осторожно вытащила из кармана стеганки что-то завернутое в рвань. Расплела лохмотки. Засохшая грязь рассыпалась, в глинце что-то блеснуло. Желавин хотел ближе разглядеть, а Серафима отдаляла и смотрела, как он клонился будто бы сном.
— Поиграй, поиграй, милёнка ты моя, — заговорил, оглаживая ее колено, омывал порезанное осокой, — Тихонькое. А ночкой? — глянул в глаза. — Подай!
Желавин подержал на ладони грязь, какое-то стеклышко выщипнул: «Условное, что ль?»
— По затылку-то не огрел у пенька?
— И его нет, и след потеряла. На край поляны вышла. Вижу, фуражка его тетеревом. Про встречанье-то с Катькой говорила. После у дороги он сел. Рядом я прилегла. Любовное его залихоманило. В баньку меня потянул. На ребят лихих там нарвался. Ножом затряс.
Руку мою сжал и все водит, водит, место никак не найдет. А я маню.
— Любовное. Искал место, где ножом тебя торкнуть.
— За что?
— А у пенька на приманке слежку твою приметил.
Способ такой. Вот тебе и тетерев. Только чей? С того леса или с этого из одних черничников с Демушкой.
Не торкнул бы, так свел. А оттуда на поводке собачкой ко мне. Зачем себя показала? Потом бы к пеньку, после.
Сорвалась, а здесь?.. Как бы неводом не завели от болота.
— Погоди. Ребята из баньки за ним погнались. Разъярели. В овраге бил?!. С края на край шатали. Наганом по голове, а колом по ногам ломали. Да какая ж сила-то! Вырвался, ушел.
— Засада, выходит?
— Сам на них. Закричала я: «Не ходи, убьют!..»
Один на голос ко мне и кинулся. Свалил. Да ускользнула. Он за мной. На тропке орешину отвела. Бежит, а я орешину и отпустила. По бельмам ему. Знаешь кто?
— Не накаркай.
— Гордей Малахов.
Желавин приподнялся и оглядел яверь, стелившийся хмурыми желтыми и багровыми всполохами. Не завихривало вблизи, не западало: знал, там, где человек, на том месте словно проваленное, и яверь завихривается, полошится, бьет, как подстреленное крылом. Посмотрел выше, в сторону Смоленска, закрытого в необозримом частым лесочком. А в той стороне, где Москва, вроде бы куполок церквушки, ясный-ясный.
Желавин опять присел напротив Серафимы.
— Не спятила?
— Под бок саданул.
Она заголила бок, гладкий, как береста, потрогала тенистую излучинку у бедра и вздрогнула животом, опустилась. Желавин отвел глаза, проговорил:
— Кулак у него колодный. Вдарит — и печенка в глотку. Гляди теперь. Этот грибник с корешком рвет. На срезанном червячок заводится, рыженький такой, верткий. А после него уж нет — чисто. Уходить надо. А куда?
Серафима обняла Желавина, зацеловала его со слезами.
— Не погуби, не погуби.
— Что еще?
— Забавил он меня, прорвой засосал.
Он скинул с себя ее руки.
— Как на духу, скажи мне. Совет дам. Или пропадешь. Ты Стройкова у адвоката стукнула?
— Я! Ход закрыл.
— И во дворе добавила ты?
— Я. Сбить со следа хотела. В кепке ему показалась, с холстинкой.
— Вали на Гордея, — догадливо и зло подсказал Желавин — Приходил, стелиться заставлял. Гордей. Гордей-то, он и Стройкова хлобыстнул. Он. Взял, проклятый, что-то из-под порога, в мешке. И дочкой мне грозился.
В страхе жила.
— Ничего пе брала у него?
— Нет.
— И па посулы не шла?
— Нет.
— Вот вот, баба, так и веди, веди. На него, на него, все на него. Прошлым гноил. Травкой дуру из тебя сделал Николая Ильича с тросточкой не замарывай. Из головы вон! Пусть хоть один честный останется. На случай и защитит. А то и ему веры не будет. От всех начал твоих он Гордей Малахов. За глазами бандит с холстинкой Про порог молчи пока. Без раскаления в разговор гада не впутывай. Недавний топляк по дну ходит: легок еще Потяжелеет, на тихом уляжется. Некоторые новости тебе- барин Антон Романович жив. Садовником прямо по этой дороге у границы. А присматривала ты за сынком его — Пашенькой. А сейчас в сторонку.
Они проползли к болоту и у берега, топкой мелью, скрываясь за кустами, вышли к месту — к дыре, видневшейся из-под наваленного годами яверного хвороста, замшелого, потонувшего в зарослях. Забрались туда в яму. Здесь было тихо, душно, как под подушкой.
Серафима разулась и, поджав ноги, укрылась стеганкой.
— За Феньку не серчай. Глядел на нее, как на воле она гуляла, а ты с моей неволей стреноженная жила. Воскреснешь, — говорил Желавин, тяжелел его голос, — Вижу отблески воскресения на твоем лице. Еще одна норка. А там полоска землицы на дальнем берегу. И тебе, и дочке. Хозяйкой станешь. А я дорожку подметать и калитку закрывать в кустиках сиреневых. Поспи, поспи. Посторожу твой сон.
Он в свой ватник укутал ее ноги. Достал наган и сел перед бровастым входом.
— Ложись. Дружки укроем и утешим, — сказала Серафима.
— Погоди. Дай почую, не шумит ли где?
Всполошный стон донесся с небес: не то звало, не то прощалось. Желавин выглянул. Над болотом летели утки — прямо на юг, низко кланялись родному берегу.
Грустно прощание лета, далека встреча солнца с тающим льдом, с зеленой травинкой, да будет, явится, но кто-то не придет.
«Дружно как собрались, — подумал о птицах Желании. — Все свои дела сделали, соседям не мешали.