— Только им. А мы должны исчезнуть в обломках к кровавой пене.
— Хотите прокатиться? — предложил Викентий небольшую прогулку.
Они выехали из белокаменных ворот усадьбы — в санях, дужисто крытых берестяным сводом плетеным, обитым внутри овчиной: как в берлоге тепло.
Гость лицо свое скрывал. Сидел внахлобучку, окутавшись с головой шубой. Викентий, как в седле верхом, на передке, в бекеше, наглухо застегнутой, строгий, прямой. Взмахнул плетью, и сани понеслись полем к мелколесью, рудым цветом прокрашенному побегами молодых берез.
Конь был высок, зверлив, ухоженный, но не балованный, что надо понимал, сытый, горячий, отеплял воздух запахом сена и пара из ноздрей.
Играл бубенчик под дугой, близко и далеко отставал звоном, догонял и снова скакал по лесочкам: день-день-день, синь-синь-синь.
Влетели в березняк, и казалось, от усадьбы баба в платке, покачивая плечами, удалялась.
Дегтярно-душистая морозная холодизна в березняке, тихо и чисто. По обочинам прутья шиповников в малиновом глянце, можжевельники зеленые в сизой вощине. Как под венцом красавица, рябина в румянце ягод. Через порог лесной залетала метелица высоко и осыпалась искрами.
— Любите Русь или так, через монокль лапти и онучья разглядываете?
— Как и вы, князь, — ответил из теплого уголка гость в спину хозяина. Да она любовью не балует.
— Холодной Сибирью прижимается? А так нам и надо. Хлеб ее жрем, а с любовью по чужим шантанам унтерами бегаем. Футуристами сделались. Скоро невесть что забормочем, никто не поймет, о чем мы и чего мы, — Викентий повернулся пылавшим на морозе лицом. — Один реалист и гуманист, поездив по свету и наглядевшись в заморских колониях на чистые сортиры и домики, вздыхал в своих впечатлениях, что Россия не колония. Эх, лет бы на сто ей британской стать!
— Мужику все равно на кого работать: на барина британского или русского.
А за что мужик воевал тысячу лет? Есть мужик истино русский, степенный, умный, и дурачок, лентяй и пьяница. Такими и Париж кишит, и Лондон. Вот тут интернационал, этим все равно к кому в рабы, лишь бы поило давали. В грядущих переворотах для них им многое обещают. Захлебываясь слюной, жрать будут, вино пить и развратничать, а пахать — степенный и умный. Историю не юродивые делали и не злоумышленники, а люди русские, умные, на десять Европ землю добыли. А без барина найди мне место на свете, где бы его не было, и опиши то время, когда его не будет.
Викентий подсел к гостю. Поддерживал вожжи. Заснеженные ели напоминали людей в белых одеждах, вставших, согнувшихся и проклинавших, словно призраки бежали по лесу за санями и отставали.
— При демократии и свободе Россия распадется на куски британские, французские и немецкие. В каждом куске сортир и своя газета, — сказал Викентий и вытащил из-под подстилки у ног топор, подбросив, перехватил его повыше да покрепче. — На мостовых, зимней ночью, под пожарами. Страшнее.
Гость откинулся в уголок, хмуровато поглядел вперед на дорогу в лесном сумраке, сказал:
— Полиция и новая инквизиция спасут. Мир, как дух, исчерпался. Свободы не было, нет и не будет.
Наваждение, галлюцинация больного ума. Угар. Чем больше его глотаешь, тем скорее гибель. Книги сгорят.
Сохраним лишь Евангелие, распятие и костер устрашения. А радость в супружеской постели. Кому скучно — те на пустынных островах осознают, что такое родник, хлеб и женщина для мужчины и мужчина для женщины. Никаких идей. Придет и отомрет само. Начало нового мира грядущего без войн и проклятий. Каждому достойному домик, сад и цветы с фонтаном. И никаких идей! Ведь каждый что-то выдумывает. Свобода от них. Человек, замученный идеями, созерцая природу, воскреснет, и мир предстанет совсем другим, ярким, сильным и прекрасным. Только тогда человек поймет, какие чувства в себе он губил. То, что мы называем сейчас любовью, это немощь перед освобожденной страстью. И тогда поймем, что хотел творец, что вселил он в нас. Он дал нам возможность убедиться в глупости и бессилии что-то поправить жалкими идеями. Они иссушили душу, сделали ее бесстрастной, Жестокой.
Викентий с интересом выслушал гостя, хотя разные слезные речи по несчастному человечеству, по исконной России порядком и надоели, но гость был не из тех, что приезжали поболтать с бокалом над жареной курочкой. Опавшее крыло его шапки краснело в углу.
Он был бледен, лесной зимний воздух и езда с бубенчиком не взбадривали его. Говорил о чувствах новых, но лишь мучился, путаясь в проклятых вопросах, и к чему-то клонил, подвораживал исподволь.
— Россия, пока не переберет все идеи европейские и не прикинет на свой аршин, за вожжи не возьмется и не тронется, — сказал гость, — Возрождение, к разочарованию общему, ожидаемых плодов не дало. Мысль иссякла, выродилась пришла к изображению глаза на месте женского пупка, к треснувшему дну, к бурлакам и нытью. Все! И что плодов нет, доказали наши умные мужики. Ранний Гоголь — чудо, но дальнейший залетный реализм, идеи погубили его. Достоевский, мучаясь и страдая, так ничего и не решил. Толстой не знал, что защищать. Да уже нет ничего, что стоило бы защищать.