— Примите донесение от тридцать четвертого, — устало сказал Стоволос и принялся диктовать, твердо выговаривая каждую цифру, — восемь, три, один… Четыреста два, шестьсот сорок четыре… Повторяю… Что?! Отставить! Слушайте внимательней! Повторяю…

— А вашему старшенькому сколько? — спрашивала хозяйка Калюжного.

— Такой, как вот этот хлопчик.

— Как его зовут — этого?

— Харитон… Демьянович. По крайней мере, он так представляется.

Они тихо засмеялись.

— А младшему?

— Не знаю… Приблизительно три с половиной. Он родился уже без меня. А может, и не он, а она…

— Не слыхать?

— Нет. Уже пятое послал.

Хозяйка вздохнула:

— Ничего. Даст бог, отзовутся… — и торопливо добавила — Ох, и ветрено сегодня, гудит, как на покрову.

Я прижал ладони к вискам, чтобы заслониться от света, и приник лбом к окошку. В садике шевелились черные, как змеи, ветки, хлестали по туго натянутым проволочным растяжкам, которые держали антенную мачту, и тоскливо подвывали деревьям; между низкими стволами яблонь и вишенок тускло белел снег, лишь кое-где над кронами деревьев мерцали звезды, мелкие, неспокойные, словно перепуганные…

Чувство неуверенности, тревоги, ожидание чего-то страшного вновь охватило меня. Я с головой укрылся теплым колючим рядном, зажал ладони коленями — эта поза еще сызмалу навевала на меня уют и блаженство— и стал припоминать свои давние радости: как отец принес когда-то с поля ежа и я катал его по хате веником, потому что он был колючий; в другой раз опять-таки отец внес только что сорванный арбуз в росе, и роса стреляла по хате острыми солнечными лучиками, а отец улыбался (его зрачки немного прятались под верхние ресницы) и говорил: «Это не арбуз, а королевская корона. Гляди, сияет!..»

А еще он любил меня стричь. Посадит посреди хаты на высокий, для меня же сделанный стульчик, обернет шею и плечи накрахмаленным рушником — чик, чик ножницами за ухом: «Не бойся, папа не порежет сына, нет…» Чик, чик… «Такая эта головка кругленькая, такая это моя крыночка. А теперь давай затылочек…» Чик, чик… «Гляди, мама: ну точно твои ушки, как лепестки. Аж солнышко просевают. А макушка отцова, одна. Мы, мама, один раз жениться будем… Да, сынок? Вот и умница…»

«У-у, умники, чтоб вы пропали!»

Почему она тогда так обзывала отца, за что? Ведь раньше — я это чуть-чуть помню — она часто заходила к нему в сарай, где он по вечерам плотничал при каганце, подвязав волосы конопляной веревочкой, а я играл на пахучих опилках и стружках, легко, словно крыло, клала ему на шею красиво согнутую в локте руку и, став стройнее, чем всегда, потому что тянулась к нему на цыпочках, приказывала: «Поцелуй меня… Еще… Еще… Ну вот, слава богу, хоть сама напросилась», — и смеялась ему в глаза.

Тогда я хватал отца за ногу, прижимался к ней, пританцовывал и неизвестно почему громко смеялся, а мама легонько, но настойчиво отталкивала меня круглым холодным коленом и говорила недовольно, даже сердито: «Подожди, не съем твоего папу. Родичи какие…»

Порою же с ней творилось что-то непонятное для меня и обидное: она целовала отца нехотя и, манежась, приговаривала: «Фу! Живицей от тебя пахнет, как от покойника, аж тошнит. И потом… Фу!»

Она улыбалась, произнося эти слова, но такая улыбка всегда неприятно поражала меня, и было почему-то жаль отца. А он наклонял голову и говорил тихо: «Не знаю, по-моему, живица пахнет хорошо…»

«Не любила она его и все наше семейство, — рассказывала бабуся дядьку Марку-Накат-Його-Бог после того, как отца не стало, — потому что больше всех любила себя. Они, Короткие, все такие характером: умом не взяли, так хоть спесью наверстывали. А тут, на беду, еще и грамоту узнала, хоть и плохонькую, — Демьянко, бывало, днем плотничает, а вечером ей книжки к урокам разжевывает и в рот кладет… Он каждый день в работе и в работе, а ей в любовь поиграть хочется, как той кошке ленивой. Она и в подушки ложилась, прости господи, как та кошка: и так и эдак потянется, зевнет. Тьфу! Хоть бы с ребенком когда-нибудь поиграла, шлендра, а не мать, прости господи. Ну, теперь наживется, нашла себе пару… — Бабуся наклонялась к дядькину уху и быстро-быстро шептала что-то, а он только бровями водил то вверх, то вниз. — Словом, как говорится, какое брело, такое и нашло. Ну да господь ей судья. Пойдем, Марко, в хату, да выпьешь наливки, чтоб ему там легко икнулось, козаку…»

Дядько Марко не отказывался. А выпив, долго сидел без шапки под иконами, молчал, утирая глаза рукавом, и мигал жидкими ресницами. Потом бабуся наливала ему еще, и он начинал рассказывать про отца медленно, плотно кладя слово к слову. Может, потому его рассказ мне и запомнился:

Перейти на страницу:

Похожие книги