«Попался бы ты мне в шахте, — пробормотала она, растирая грудь, — я б тебе…»

И вымолвила такое похабное наказание, какого я еще не слышал…

Тем временем немцы закончили приготовления. Тот, который выносил лопату, низенький, вислозадый, как утка, поднялся с земли и под обший хохот поставил рядом с собой чучело в новенькой, с несколькими орденами над карманами, гимнастерке, перекрещенной портупеями, и с планшетом через плечо.

«Achtung!»[12] — крикнул он и, выдернув руку из-за спины, ловко, как циркач, надел на чучело рубчатый танкистский шлем.

Компания захлопала в ладоши, двинулась прочь от хаты. Впереди, подняв чучело высоко над головами, словно плащаницу, шел низенький и считал шаги:

«Einundzwanzig, z weiundz wanzig, dreiundzwanzig… Genug?»[13]

«Also gut»[14].

Солнце, коснувшись земли, быстро ущерблялось снизу, будто подтаивало. И на его фоне, четко очерченное, как живой человек, стояло в бурьяне жуткое распятие — танкист… Гимнастерка слегка колебалась на тихом закатном ветру, багрянило небо, а там, где был Днепр, за селом, грохотал фронт.

Первым стрелял раненый — из трофейного ТТ. Он долго целился, выставив ногу далеко вперед, и откинул голову (видно, так его когда-то учили), но ни разу не попал. Над ним смеялись, уговаривали передать оружие другому. Тогда он рассердился, запустил пистолет далеко в бурьян и, схватив автомат, ругаясь, одной рукой стрелял по распятию до тех пор, пока не сделал из негр решето. Немцы перестали смеяться и смотрели на раненого с каким-то страхом.

На стрельбу из ближних хат повыходили люди и молча наблюдали это развлечение, а Ленка, когда чучело упало, опустила голову на руки и заплакала.

Мы сидели в бурьяне до самого утра. Ночь была сухая и теплая, как перед грозой. Тихо мерцали звезды, на полынь опускалась красная при свете зарева паутина — начиналось бабье лето, а на Днепре или уже где-то ближе, по эту сторону, нестройно били пушки и низко над землей взвивались далекие ракеты.

Ленка спала, подложив под голову скомканный платок, тихо стонала во сне, всхлипывала, бормотала всякие некрасивые слова и угрозы, а я смотрел на зарево — мне казалось, что оно хохочет и вытанцовывает, как сумасшедшая бабка Палазя в воскресенье у сельского клуба, — и ощущал такую черную, всевластную тоску от своего одиночества и страха перед окружающей тишиной (село будто вымерло), что не в силах был пошевельнуться и деревенел. Такое бывало со мной и прежде, когда бабуся рассказывала темными глухими вечерами про наводнение, а еще когда на кладбище плакал филин или выла на чьем-нибудь дворе собака. Бабуся никогда не пропускала случая сказать: «Если в небо воет — на пожар, а если в землю — на похороны». Я пытался представить себе, какие у собаки глаза, когда она воет, но не мог и спрашивал бабусю.

«Печальные, дитятко, бог с ними, — отвечала она и украдкой крестила меня. — Спи. Или думай лучше, во что бы ты завтра поиграл…»

Потом мне не раз приходилось оставаться одному где-нибудь в степи — только луна, солома и мыши, бегающие под ногами, а то и по ногам — или в гулкой, брошенной хозяевами хате; меня часто били, унижали до слез, но так болезненно одиноко, как тогда в бурьяне, мне еще никогда не было. Будто отравился я этой ночью…

На хуторе меня уже нагнала ночь. Я дошел до большой, в две трубы и на две двери хаты, над которой возвышались тускло-блестящие мачты антенн, и стал у калитки. За тыном чернел сад, в котором тихо, по-весеннему перешептывались черные ветви (из овражка от сгоревших танков тянуло ветерком), пахло мокрыми вишнями и не скошенным с осени бурьяном.

У первой двери — она была открыта в сени — кто-то курил и покашливал. Потом позвал:

— Заходите, кто там…

Я узнал голос Калюжного и, едва переставляя ноги, подошел ближе. Калюжный наклонился приглядываясь:

— Харитон Демьянович.

Он сказал это так ласково, радостно, улыбчато и… по-отцовски, что я, не ведая и сам, что со мной случилось, ткнулся ему лицом в расстегнутую на груди шинель и заплакал.

— Ну вот… — легонько прижимая мою голову к себе, бормотал письмоносец. — Такой веселый хлопчина, и на тебе… Ну, ну… Ничего… Это бывает и с нами, грешными.

Первым, кого я увидел, переступив порог, был Стоволос. Он сидел на низенькой скамеечке за таким же низеньким круглым столиком и ел тыквенную кашу расписной деревянной ложкой — воротник гимнастерки расстегнут, ремень и портупея ослаблены, будто не ел, а тесал или ворочал тяжести.

Печь, разукрашенная синькой, топилась. Возле нее хлопотала женщина — маленькая, седая, с обвисшими пухлыми щеками. Во второй комнате — дверь в нее была распахнута настежь — с наушниками сидел Котя и тихо, но четко говорил в микрофон, держа его немного на расстоянии:

— «Береза», я «Трава»… «Береза», я «Трава»… Как слышите меня? Я «Трава», прием…

Перейти на страницу:

Похожие книги