— Не то, Станислав Викентьевич… Извините, конечно… Но я скажу. Свою солидарность со мной вы имели возможность продемонстрировать вчера. Проще было бы…

И пошел к станку, прислушиваясь к радостному пению кранового звонка в сборочном.

<p>УСТИН И ОЛЯНА</p><p><emphasis>Семейная история</emphasis></p>

Устин сидел против печи на низенькой скамеечке и чистил картошку, а на печи позевывала Оляна и, отзевавшись, спрашивала квелым, как у больной, голосом:

— Устин… опять толсто чистишь?

— А тебе что, сквозь печь видно? — улыбался Устин, показывая два верхних зуба, потому что больше зубов у пего не было.

— Да я же слышу, как в ведро бухает, будто корки арбузные, — стонала Оляна и вновь принималась зевать, долго, со сладким изнеможением. — О господи, вот прицепилось-то… — удивлялась. — И что такое с человеком творится? Ах-ха-ха-ха-ха-ха-а-а… Тьфу! Видно, пора уж мне помирать.

И умолкала. И долго лежала, прислушиваясь, что скажет Устин.

Устин ничего не говорил. Только очищенные картофелины в чугунок с водой шлепались.

Печь уже топилась, в ней тихо шипело, потрескивало, и в хате пахло холодным дымком: дрова только разгорались, трухлявые, мокрые; когда Устин колол их на рассвете, из-под топора пена брызгала.

Уже года три, как Устину не спится. То ревматизм разбудит, то сон дурной. Не та мешанина из видений и реальности, что всем снится и Устину тоже снилась, пока был молод, а какие-то отрывки из того, что пережил. Видеть все это не хотелось, поэтому Устин вставал, одевался и шел хлопотать по хозяйству: выводил козу в леваду и привязывал на травке позеленей, колол дрова, вытаскивал из колодца никем еще не початую после ночи воду (еще, гляди, и звезда или серпик старого месяца блеснет в ведре, когда высаживает его на сруб), а управившись, растапливал печь. Не для того, чтобы угодить Оляне, об этом Устин даже не думал никогда, просто он любил начинать день любой работой еще до света.

Просыпался Устин, и шевелилась на печи Оляна, зевала, постанывала и бубнила сердито: «Поменьше нужно книжек тех глотать, тогда и спаться будет». И, как только Устин выходил из хаты, снова засыпала.

Устин и вправду читал много и каждый день. Чаще всего это были учебники для пятого класса, которые остались от сыновнего учения: география, естествознание, история… Даже арифметику Устин читал, не все, правда, а задачки. Сядет за стол, сложит руки, будто ученик, и четко, как перед учителем: «Вес сливок составляет шестнадцать процентов от веса молока. Сколько сливок получится из двенадцати тонн молока?» Прочитает и задумается на минуту. Потом вскинет голову, радостно, как ребенок, засмеется и скажет: «Да сколько же? Должно быть, уйма!»

Попадались Устину и книжки про жизнь. Он читал их так же старательно, как и учебники, но ни одной не верил. «Ловко накручено!» — только и скажет, бывало. Или молча отдаст библиотекарше и попросит: «Мне что-нибудь такое, чтоб не выдуманное…»

Уже рассвело до синего в окнах, и стекла будто зацвели предутренним небом. Оляна слезла с печи на лежанку и принялась зевать еще и на лежанке. При этом она подперла щеку рукой, будто приготовилась петь, вдохнула полную грудь воздуха так, что тело все затряслось, и с тем же сладким изнеможением протяжно зевнула «Зевки», как называла свой недуг Оляна, начинались у нее с икоты, что нападает на людей после сытного обеда, а потом уже шли сплошные «ах» да «хо-хо-оуу». Кончалось тем, что Оляна, вздохнув и тупо уставившись в пол, говорила: «Опять зевки напали, теперь целый день голова болеть будет…»

И теперь уже до вечера она станет прислушиваться к самой себе: начнет болеть голова или не начнет?

— Вроде как светает, — сказала Оляна с лежанки.

— Так, как и вчера было, — отвечал Устин рассудительно. — Сначала ночь, потом утро, а потом уже день, — и глядел на картофелину, которую чистил, и улыбался, ссутулив узкие плечи.

Иногда же, если ночью Устина не крутил ревматизм, прибавлял и такое, к примеру:

— Удирает ночь-ворона, потому рассвет на нее свистнул… — И брови его, куцые, серенькие, козыречками, вздрагивали.

В хате стояла молочно-синяя мгла и едва ощутимая прохлада, что вкрадывается под осень в хаты, где пол не деревянный, а земляной и стены утлые, только на глине и держатся. Говорил сын Петро, добрый ласковый хлопец, худой и востроносенький, как и Устин (он работал в Полтаве шофером на молоковозе): «Давайте, папа, я хату кирпичом обложу. Все теплее будет, да и со стороны красивее». Но Устин не согласился: зачем улоицу тратиться? Сошлись на том, чтобы крышу перекрыть, потому что в селе под соломой хат уже не было. И выходило, будто Устин беднее всех…

И перекрыли. Шифером. А когда пошли на леваду поглядеть издали, как оно теперь, то увидели, что труба, красная, глазурованная, наклонилась и хата словно Сгорбилась…

Петро порывался лезть поправить, а Устин смеялся и говорил: «Пусть так! Ровно поставь, подумают, что тут молодые живут, здоровые, а так сразу видать — никудышные!..»

Перейти на страницу:

Похожие книги