Устин дочистил картошку, положил нож на пол и закурил. Не закурил — припал к цигарке и кашлял, утирая слезы скрюченными пальцами, и счастливо улыбался — то цигарке, то картошке в чугунке, то пламени в печи. Это была первая его цигарка сегодня, такая желанная, такая крепкая, что от первой же затяжки он вроде бы захмелел. А тут еще рассвет выдался ясный, прозрачный, не утро, а точно веселый такой мальчонка. На дворе повсюду лежала роса: на пожухлой осенней траве, под стрехой в хлеву на паутине, что пауки с вечера наткали, на капусте в огороде… А левада вся была сизая.

Устин любил погожие рассветы. И часто про эту свою любовь говорил: «Мне, ежели рассвет ясный, так жизнь будто сызнова начинается! Будто я еще такой вот! — и показывал ладонью, какой он ростом от земли паренек. — Да еще как приснится что-нибудь хорошее, а не дурное, тогда мне рай земной…»

А стекла нежно румянились, и в хате словно потеплело — вот-вот взойдет солнце над степью.

Оляна, постанывая, добралась до лавки, села и руки в подол сложила. Долго сидела так, блуждая взглядом по хате. Узко прищуренные глаза ее, казалось, не видели, а сама она лишь прислушивалась к тому, что делается в ее, Оляиином, теле: в груди, в пояснице, в ногах, в животе… Оляна любила и умела слушать свое тело. Но сегодня оно молчало. Нигде ничто не крутило, не кололо, и кровь в жилах не «бухкала», как это часто Оляне чудилось.

— О, уже давится, давится той цигарякой, — скривив рот, посмотрела на Устина, который снова надсадно закашлял…

Этими словами она каждый день начинала ссору. Устин только улыбался и молчал. Он был счастлив и не хотел разлучаться со своим счастьем вот так, с утра. Потому и молчал. Но чаще выходил из хаты и кашлял во дворе, и смотрел сквозь слезы на солнце, на росы, близкие и далекие, и улыбался всему, что видел.

— Когда-то люди вставали рано богу молиться, а ты ругаться, — сказал Устин и опять закашлял.

Но Оляна уже не слушала его, смотрела в окно. Во дворе на колышке висел закопченный горшок. Все вроде бы, как и вчера было, и вдруг горшок.

— Кто это повесил нам горшок на кол? — спросила Оляна.

Устин поднялся со скамеечки — штаны под коленками гармошкой, суставы хрусь, хрусь, словно два сухих сучка отломились — тоже взглянул в окно.

— Да, видно ж, кто-то принес и повесил, раз висит, — шевельнул бровями-козыречками.

Оляна прищуренными глазами уставилась на него, уголки рта презрительно дрогнули.

— Прине-ес, пове-есил, — передразнила. — Какой же это дурак принес бы его тебе и повесил! Это ж наш горшок, я в нем курам варю!

— А него ж тогда спрашиваешь? — усмехнулся Ус-тип. — Раз наш, значит, наш.

— Потому что сразу не узнала, а теперь узнала. Иди козленка перевяжи, ему пастись уже не на чем. Пове-есил…

Устин накинул старенький солдатский бушлат, что сын когда-то из армии принес, взял скамеечку под мышку и отправился на леваду, радуясь, что пришла ему благодать: солнце красное, дымы из труб, трава по-осеннему холодом пахнет… Кури досыта, беседуй с козленком, если молча сидеть надоест. А то еще наставишь ему ладонь, он лбом в нее целится безрогим, встает на дыбки и целится. Недавно вылупился, а уже норовит драться.

Целый день вот так сидел бы на леваде и любовался белым светом, если б кости не мерзли…

Здоровье Устиново еще тридцать лет назад забрали войны — одна с немцами, другая, без передышки, с японцами. И так его побило в первом же бою на Дальнем Востоке, что еле-еле отлежался. Дослуживал уже не как солдат, а как полсолдата — охранял пленных японцев.

Вернулся домой в сорок шестом и от полустанка шел до села пешком. Степью шел. В куцей шинели (длинные все были на Устина широки, а те, что как раз, короткие), в кирзовых сапогах с просторными голенищами, такими просторными, что ветер в них гулял, да тугим, полным под завязку вещмешком за плечами. Шел и то улыбался, оглядывая все вокруг, то смахивал слезы.

«Бегут, и все, и ничего им не сделаешь!»

Дважды тяжело раненный и один раз почти убитый, Устин только здесь, в степи, поверил, что уцелел и идет вот домой.

Идти было далековато, двенадцать километров, и Устин шагал широко, разбрызгивая большими сапогами рыжие лужицы: видно, недавненько пробежал степью дождь. Впереди в предвечернем мареве виднелся Безводный колодец с журавлем, похожим на одинокую унылую птицу. Устин хорошо знал Безводный колодец — стерег когда-то возле него коров, ночевавших в загоне, а днем возил молоко на молочарню. Неглубокий, засоренный всем, что ветер песет в непогоду, Безводный колодец и в самом деле был издавна сухим — ушел из него родник. Однако на цепи от журавля еще висело деревянное ведро, окованное ржавыми обручами, старое, рыжее от высохшего мха. В ветреные дни ведро тихо и жалобно пело, а когда шли дожди, в нем собиралась вода и долго скатывалась по капле на дно колодца.

«Что-то не видно ведра. Украли, должно быть, или осколком отбило…»

Чуть правее Безводного колодца увидел Устин и Жовнирову мельницу, что так же, как и до войны, одиноко стояла посреди степи на высоком кургане. Издалека видно, не мелет и сейчас, как и прежде не молола.

Перейти на страницу:

Похожие книги