«Наверно, я умираю, — подумал Черемуха, трудно дыша. — Если я готов простить даже Ишутина, значит, я действительно умираю. Плохо мое дело. И очень хочу, чтоб он простил меня… Зачем мне это нужно? Нужно, и все. Здоровым, живущим не понять. В прежние времена человек перед смертью говорил последнее «прости» и желал услышать прощение от всех близких. Теперь я понимаю, зачем это; понимаю, потому что умираю…»
Ему было очень тяжко. Сердце билось так, словно он не на постели лежал, а бежал к финишу длинной дистанции. Он чувствовал иногда ясность необыкновенную, хотя голова его пылала, а дыхание прерывалось, или временами проваливался куда-то и окружающее исчезало.
Он увидел вдруг ясно травянистый бережок пруда, мать и самого себя — все это как бы со стороны. Она полощет белье, а он, пяти- или шестилетний, сидит и ловит пальцами шмеля. Шмель жужжит, перелетает с одуванчика на одуванчик, а он, мальчуган, увлечен охотничьим азартом.
Мать, молодая, статная, вдруг выпрямляется над водой и ахает испуганно.
— Алеша, сынок, — говорит она, бледнея, — с папкой твоим что-то случилось. Гляди-ко, я рубаху его упустила. Вон она плывет.
И он, ребенок, смеется, видя, как уплывает из пруда в ручей белая отцовская рубаха. Вот у нее потонул ворот, завернулся рукав — рубаха закружилась, попав в водоворот.
— Спаси и помилуй, — говорит мать. — Что ж ты смеешься, глупый? Вдруг с папкой-то беда!
Черемуха ясно видел шмеля, жужжавшего рядом, даже шум ручья ему почудился. И он поймал на себе сожалеющий взгляд матери, словно и его она упустила, как ту рубаху, и его уносит теперь неведомо куда.
Ночью он опять не мог спать; ночь казалась бесконечной и тяжелой еще и от дум, обступивших его.
Размышляя о своей жизни, он видел себя птицей, угодившей в силок, рыбой, запутавшейся в сети, мухой, попавшей в паутину, — той самой мухой, которая, чем больше жужжит и бьется, тем крепче и безнадежней увязает в ней. Он ясно понял, что был опутан по рукам и ногам, связан ненужными отношениями, ложно понятыми правилами чести и товарищества, обещаниями, глупым сознанием долга в мелочах, постоянными раздорами, обидами, недостойными обязательствами, сиюминутными знакомствами, крепкой дружбой с тайными врагами и ярой враждой с друзьями — множеством паутинок, державших его, человека слабого, как муха, крепко-накрепко. И он бился, жужжал, рвал одни паутинки и натягивал новые, полагая, что это и есть жизнь.
Кто сплел эту паутину? Где тот паук, который радуется его плену и готовится съесть? Нет его. Ведь это он сам, Алексей Черемуха, опутывал себя и других таких же, как он, а они платили ему тем же. Значит, все вместе они сплели эту хитроумную паутину житейской суеты. Неужели они сами?
«Так!»
Он не был свободным человеком — такой вывод о себе сделал Черемуха, и огорчился, и загоревал.
«Нет! Нет! — бесполезно протестовал он, ворочаясь на диване. — Не может быть!..»
Может ли такое быть? Ради чего это? Ведь он не глуп, Алексей Черемуха. Он совсем не глуп. Как же, стал бы он участвовать в этом!.. А участвовал. Заполнил свою жизнь пустой и бесцельной суетой…
«Я не знал, — обессиленно думал он. — Я не понимал, что это всего лишь… А может, я только сейчас придумал эту идею с паутиной, совершенно неприложимую к моей жизни? Это все потому, что я болен. Если бы был здоров… В здоровую голову такая глупая мысль не придет».
Он говорил себе так и тут же возражал, чуть не крича: «Нет, это разумная мысль! И ты от нее не скроешься! Ты должен быть счастлив, что пришел к ней. Раз пришел, значит, еще не безнадежен… Ты был болен тогда, а сейчас выздоровел. Да!.. Сейчас я болен телом, но духом… духом я здоров, как никогда…»
Черемуха выздоровел не сразу. Болезнь отпускала его медленно, как бы с неохотой. Его навещал пожилой врач — женщина хмурая и неприветливая, которая отмалчивалась даже тогда, когда он что-нибудь у нее спрашивал. Он уже был в состоянии читать книги, у него опять проснулся интерес к телевизору, к еде, к телефонным звонкам…
И наступило наконец утро, когда он почувствовал себя совершенно здоровым. И зарядку делал с гантелями, и поел с аппетитом, а одеваясь, напевал.
Вышел из дому, а на улице — солнце светит! Воробышки чирикают! Пошел было к монастырю, но захотелось узнать новости, встретить кого-то, потолковать, и он отправился в контору. Конторой звали несколько комнат, в которых сидели директор художественных мастерских и несколько сотрудников.
Еще издали увидел — стоит на крыльце Поладьев и, размашисто жестикулируя, доказывает что-то двум художникам. Какая непонятная сила движет Поладьевым? Откуда столько энергии?
«Тут какая-то биологическая загадка, — усмехнулся Черемуха. — Человек потребляет с пищей энергии не больше других, а производит столько действий! Неужели он все еще в заговорщиках? А вроде бы умный человек. Талантливый даже».
Поладьев обнял его, отвел в сторонку и с тем же жаром сообщил, что до решающего собрания всего пять дней, что он «все подготовил». Осталось только завербовать братьев Журиных: что-то они мнутся, не хотят ли увильнуть, отсидеться в тени?