„Я глубоко уважаю Советскую Армию, советского солдата, который защищал нашу Родину в Великой Отечественной войне. Но когда речь идет об афганской войне, то я опять же не оскорбляю того солдата, который проливал там кровь и героически выполнял приказ…“
Как отвечать калеке, который изувечен в Афганистане? Его право бросить в лицо кому угодно: мол, вы, сидевшие в тылу, не имеете права рассуждать о нас, прошедших кровь и ужасы афганской бойни, а тем более — осквернять память погибших своими домыслами. Вас там не было, вы не видели того, что видели и пережили мы.
„Не об этом идет речь. Речь идет о том, что сама война в Афганистане была преступной авантюрой, предпринятой неизвестно кем, и неизвестно кто несет ответственность за это огромное преступление Родины. Это преступление стоило жизни почти миллиону афганцев, против целого народа велась война на уничтожение, миллион человек погибли. И это то, что на нас лежит страшным грехом, страшным упреком. Мы должны смыть с себя именно этот позор, который лежит на нашем руководстве, вопреки народу, вопреки армии совершившем этот акт агрессии. Вот что я хочу сказать“.
Понимает ли Сахаров, что эти его слова сейчас, после обвинительного пафоса калеки-ветерана, не могут быть услышаны? Потом мне придет в голову провести опрос депутатов. Когда страсти отбушуют, когда людям самим станет стыдно за то, что они сотворили на том заседании, я стану спрашивать: если бы Червонопиский не был калекой, вы бы так же себя вели после его выступления? И из двух десятков самых разных людей почти каждый сказал примерно следующее: „Да, конечно, этого бы не случилось“. Так отвечали мне потом. Но сейчас, в зале, люди еще не понимают, в какую страшную игру вовлекли их устроители этого аутодафе, как точно аппаратчики сделали ставку на эмоцию, на отсутствие у депутатов элементарной политической культуры. Но Сахаров держится. Пытается держаться:
„Я выступал против введения советских войск в Афганистан и за это был сослан в Горький.
Его не слушают. Ему дают договорить, чтобы тотчас вслед за тем добить, дотоптать.
„Это первое, что я хотел сказать. А второе… Тема интервью была вовсе не та, я это уже разъяснил в „Комсомольской правде“…
Я не привожу стенограмму до конца. Она опубликована, и речь не об этом. Сахаров не нуждается в оправданиях, и его самооправдания на том утреннем заседании девятого съездовского дня больно даже перечитывать. Именно эта попытка самооправдания, ссылки на иностранные газеты, где писалось об уничтожении нашими вертолетами попавших в окружение военнослужащих, вызвали ярость зала: после явления воина на костылях никакие оправдания не могли быть убедительными. Но времени понять это у Сахарова тогда не было.
Его согнали с трибуны. И если на том же Съезде мы видели Сахарова-победителя, сходившего с трибуны с высоко вскинутыми над головой руками, то сейчас он уходил понурым, почти сломленным.
Но линчевание лишь начиналось. Один за другим поднимались ораторы. Не знаю, были ли заранее распределены их роли и порядок выступлений. Думаю, что в этом даже не было нужды. Полковник Очиров, преподаватель профтехучилища Якушкин, Ахромеев (начальник Генштаба в период афганской войны), бригадир совхоза Кравченко, директор совхоза Поликарпов — все они играли одну роль, делали одно дело.
В тот день председательствовал Анатолий Лукьянов. Справиться с залом после выступления Червонопиского он явно был не в состоянии. А что же Горбачев? Сидел, обхватив голову и закрыв ладонями лицо. Впервые он не мог остановить цепной реакции беснующейся ненависти. Я старался не смотреть в его сторону.