— Как хочешь, неволить не стану. Но если все же надумаешь — скажи. Теперь ты, Акулина. Грамотность — не повод считать себя выше остальных. То, что ты родилась у батюшки, который смог научить дочку читать и писать, не твое достижение, а удача. Узнаю, что ты задираешь нос перед другими работниками, — отправишься домой, можешь там кичиться умением писать сколько влезет. Нет работы чистой и грязной, есть та, которую нужно сделать. Это понятно?
— Да, барышня.
— Еще один крик в моем доме — выставлю всех причастных, не разбирая, кто виноват. Всем. Все. Ясно?
Девочки, и даже Герасим, синхронно поклонились.
— Акулька, отнеси горячей воды господам и землемеру, освежиться с дороги. Стеша, накрывай на стол и неси еду к буфету. Землемер тоже к столу приглашен, поэтому посуду и на него бери. Марш!
Девчонок как ветром сдуло. Я вздохнула — этот день, кажется, никогда не кончится. Взгляд сам упал на горшок со щелоком, где вымачивались медвежьи когти. Ужасно захотелось выбросить их вместе с горшком. Жаль, Варенька расстроится. Хоть она невольно и послужила катализатором, но дело все же не в ней. И не в нем, по большому счету. Я никак не вписываюсь в это время с его мышлением. Да и не хочу вписываться, по правде говоря. Организовать, что ли, местное движение суфражисток? Я расхохоталась при этой мысли.
Кто-то осторожно тронул меня за локоть. Я подпрыгнула. Совсем забыла, что в кухне оставался Герасим. Хорошо, что он — кто-то другой бы точно решил, что барыня опять с ума сошла на почве свежего душевного потрясения, подпрыгивает, будто заяц.
— Что? — спросила я.
Герасим поклонился. Выставил перед собой левую ладонь, будто дощечку, стал водить по ней указательным пальцем.
— Я правильно тебя поняла? — медленно произнесла я, с трудом веря в то, что вижу. — Ты хочешь научиться писать?
Он кивнул.
— Но с кем ты будешь так разговаривать? Крестьяне неграмотны.
Дворник указал туда, где только что стояла Стеша, кивнул. Ткнул на место Акульки, покачал головой. Провел руками в воздухе, изобразив что-то вроде церковного купола, указал на открытую печь, где горел огонь, и сотворил священный жест. Потом перебрал костяшки невидимых счетов.
— Не все, ты хочешь сказать? А еще есть священник, и ты хотел бы исповедоваться? Купцы и их приказчики…
Он энергично кивал в ответ на каждое мое предположение.
— Поняла. Только давай начнем не сегодня, ладно? Я подумаю, какой час установить для занятий, и подберу тебе книгу для чтения, чтобы не было слишком сложно.
Хорошо бы найти что-то вроде азбуки: господских детей ведь наверняка как-то учили, а книги здесь слишком дороги, чтобы их выбрасывать. Перед сном пороюсь в отцовском кабинете.
Герасим поклонился, коснувшись рукой пола. Вопросительно посмотрел на меня.
— Нет, для тебя на сегодня больше нет заданий. Отдыхай.
Он снова поклонился. Вышел в сени. Я плеснула в лицо воды из рукомоя, открыла дверь и едва не впечаталась в Стрельцова.
— Я искал вас, — начал он. — Хотел поговорить.
Я отступила на шаг. Опять разозлилась на себя: не хватало еще в собственном доме спасаться бегством через сени!
— Вы уже и без того чересчур много сказали, ваше сиятельство.
— Я искал вас, чтобы извиниться.
Я покачала головой.
— Я не отношусь к тем прекрасным девам, чье главное достоинство — кротость и незлобивость. Сейчас я не готова к подобному разговору. Прошу прощения.
Я шагнула вперед, протянула руку, надеясь, что он отступит, но он не пошевельнулся. Моя ладонь уперлась ему в грудь, его рука накрыла мою — и от этого неожиданного прикосновения будто ток прошелся по оголенным нервам. Я замерла, растерянно глядя Стрельцову в лицо, и он замер — только в глазах его клубилась буря чувств. Растерянность, отражение моей. Гнев. Тревога. Раскаяние. А потом осталось только то темное, манящее, что заставило меня потянуться вперед, как птица, завороженная взглядом змеи.
Он выпустил мою руку, притягивая за талию, вторая рука легла на затылок, словно утверждая его власть надо мной. Губы накрыли мои — жадно, требовательно. Не было в этом поцелуе ни нежности, ни робкой надежды на взаимность — только жажда обладания. Он не требовал прощения — только ответа, и я не могла не ответить. Руки, которые только что пытались оттолкнуть Стрельцова, обвили его шею, и он прижал меня к себе еще крепче, так что между нашими телами, кажется, вовсе не осталось места для воздуха, только для страсти. Как не осталось места и для обиды — лишь для желания, жгучего, всепоглощающего. «Моя», — безмолвно говорили его губы, лаская мои. «Никому не отдам», — твердили его руки, скользя у меня по спине. И я отвечала ему с такой же яростью и страстью, вкладывая в этот поцелуй и непролитые слезы, и свой гнев, и — главное — сознание: я действительно хочу, чтобы этот поцелуй не заканчивался.
Сердце колотилось в висках, воздуха не хватало, а ноги, стали ватными, отпусти он меня сейчас — сползла бы на пол. Стон сорвался с моих губ — и этот едва слышный звук вдруг показался чересчур громким, словно набат, который вернул меня в реальность.