Мы попрощались, как водится, обещая не забывать друг друга, а потом я бродил в ледяной ночи, шатаясь от стенки к стенке и ожидая открытия вокзала. Будущее уже не казалось таким мрачным. Мой пьяный оптимизм заглушал дурные пророчества, которые нашептывает беспокойным душам рассвет. Я подошел к стенке отлить. Они напали на меня впятером, их лица были закрыты платками. Они оказались там не случайно, они меня поджидали. Я стал драться — на такой отпор они не рассчитывали. Алкоголь притуплял боль, гнев удесятерял силу, и я оглушил двоих, но трое оставшихся одолели меня. Они били меня, лежащего на земле, ногами и руками, пинали под ребра, а потом бросили и потащили раненых прочь. В следующий раз я увижу Нери только через много лет.
Я мог замерзнуть насмерть. Никогда еще я не был так близок к тому, чтобы отдать богу душу, выпустить ее в ноябрьскую ночь, к ледяному потоку реки. Но вдруг пахнуло чем-то родным: смесью хлебной закваски, пота и розовой воды. Мама. Она подняла меня на ноги, шепча, что все обойдется, что она меня видит, даже когда сама мне не видна. А потом нахлынули другие запахи: гвоздики, герани, сандала, бессмертника, аниса, и еще запахи тоски и одиночества, запахи тысяч добрых, жалких, далеких матерей, у которых обидели ребенка, они обступили мое неподвижное тело. Через несколько мгновений я очнулся, жадно глотая воздух, как утопающий. Я сидел у стены. В стороне валялся открытый и выпотрошенный чемодан. Только через минуту я вспомнил про конверт во внутреннем кармане пиджака, где было все мое состояние — сто лир. Конверт исчез. Мне не вернуться в Пьетра-д’Альба.
И тогда я вспомнил самое ценное, чему меня научили родители вскоре после моего пришествия на землю. Я встал и пошел.
Шапито стояло там же, где он сказал, на пустыре за вокзалом. Лысое поле, ограниченное железнодорожными путями с одной стороны, скупкой металлолома — с другой. Всего несколько минут хода от «Гранд-отеля Бальони», и человек оказывался в этом чистилище из кирпичей, сухой земли и искореженного металла. Шапито знавало и лучшие дни — вероятно, в XIX веке. Потертый вымпел на флагштоке у входа возвещал имя владельца — единственного моего знакомого во Флоренции, если, конечно, допустить, что обманувший тебя человек автоматически становится знаком: ЦИРК БИДЗАРО.
Полы шапито были широко распахнуты, за ними виднелись ярусы скамеек из серого занозистого дерева, окружавшие арену диаметром метров десять. Чуть в стороне на трухлявых подпорках пошатывались два вагончика, не ездившие целую вечность. Простейший загон, где стояли лошадь, овца и лама (первая, которую я увидел), дальше дощатая конюшня. Ранним утром все это казалось лунным ландшафтом, предвестником тоскливых пейзажей Великой депрессии. Словно нарочно, из одного вагончика в ту же секунду вышел сам Альфонсо Бидзаро, глашатай и провидец мира, летящего в тартарары. Он заковылял к самодельному умывальнику, который представлял собой таз и над ним — шланг, убегавший в жухлую траву. Он не видел меня. Он ополоснул лицо, пофыркал, потянулся, зевнул, потом стал смотреть куда-то за горизонт.
— Значит, пришел, — сказал он наконец, не оборачиваясь. — Карлик, который не карлик.
— Вы меня помните? Мы виделись год назад!
— Год назад? Да мы встречались и после. Ты же проболтал со мной целый вечер месяц назад, в притоне на берегу Арно, где пел тот высоченный парень. Не вспоминаешь?
— Нет.
— Еще бы. Ты столько в себя влил…
Волоча за собой чемодан и сильно смирив гонор, я тоже сунул голову в таз и поморщился. Все болело.
— А хорошо тебя уделали, надо же. Неужели скульптура может довести до такого? Или женщина?
— Обе сразу, — ответил я, подумав.
— Если пришел, значит, ищешь работу?
— Если дадите. Но не хочу участвовать в вашем унизительном шоу.
— Надо же. А что же вы нашли в нем унизительного, сударь мой?
— Что смеются над… над этим, — сказал я, указывая на нас.
— Ага, но главное — смеяться над собой первым, и тогда над тобой точно не посмеется никто другой, или он будет выглядеть полным идиотом.
— Философия пьяницы.
Он рассмеялся. У него на лице лежали отметины вековых обид и притеснений, жары и стужи, да и не слишком праведной жизни, хотя ему было лет пятьдесят. А вот смеялся он молодо и свежо, как будто смех прорывался из какого-то невидимого неиссякаемого источника радости.
— Кто бы говорил! Ты же выдыхаешь чистый спирт! Я прямо боюсь закурить. Взлетим на воздух.
— Ладно, есть у вас работа или нет? Буду делать что угодно.
— «Как низко пал ты, гордый дух»… Вечером будешь работать в спектакле «Сотворение мира», в сцене битвы людей с динозаврами, а днем убирать, и вообще будешь на подхвате. Взамен будешь спать в конюшне, получать кормежку и восемьдесят лир в месяц плюс чаевые, если народ оценит. По рукам?
Я пожал ему руку. Он взял меня двумя пальцами за подбородок и повернул лицом к солнцу, которое наконец-то осветило стену соседней скупки металлолома. Правый глаз уже затягивался, на зубах ощущался какой-то вязкий железный привкус.