Гоги вернулся к столу, достал чистый лист бумаги. Начал писать письмо, но остановился на первых словах. Что можно сказать девушке, которая предпочла одиночество на краю света общению с бывшими друзьями?
«Дорогая Аня…» — написал он и отложил ручку.
Слишком много вопросов, слишком мало ответов. А главный вопрос звучал в душе особенно болезненно: если бы не власть, не должность, не министерское кресло — искал бы он ее? Или она стала важна только потому, что была недоступна?
За окном медленно опускались сумерки. Где-то на севере Аня, возможно, зажигала огонь маяка, встречая наступающую ночь. А он сидел в теплом кабинете и думал о том, что власть над культурой страны не может заменить простого человеческого счастья.
Письмо так и осталось ненаписанным.
Гоги сидел в своем кресле, медленно затягиваясь «Честерфилдом». Дым поднимался к потолку неровными кольцами, рассеиваясь в неподвижном воздухе кабинета. За окном уже стемнело, но он не включал свет — полумрак больше соответствовал его настроению.
На столе лежало недописанное письмо. Два слова — «Дорогая Аня…» — и дальше пустота. Что можно написать девушке, которая сбежала на край света, возможно, именно от него?
Гоги затянулся еще раз, посмотрел на свое отражение в темном стекле окна. Незнакомый человек смотрел на него — в дорогом костюме, с усталым лицом, с глазами, в которых не было прежнего огня. Когда он успел так измениться?
— Министр культуры, — пробормотал он себе под нос, стряхивая пепел в хрустальную пепельницу. — Влиятельный человек. Власть над миллионами умов.
И что? Аня все равно предпочла одиночество на заброшенном маяке. Николь исчезла из его жизни без объяснений. Даже простая Нина из барака не отвечала на письма.
Может, дело не в обстоятельствах. Может, дело в нем самом.
Гоги встал, прошелся по кабинету с сигаретой в руке. Вспомнил того человека, которым был еще полгода назад — голодного художника в потрепанной одежде, который рисовал от души и верил, что искусство может изменить мир.
Тот человек был наивен, романтичен, порой смешон в своих иллюзиях. Но он был живым. А что осталось от него сейчас?
— Эффективный администратор, — усмехнулся Гоги горько. — Грамотный управленец. Ценный кадр.
Он подошел к мольберту в углу, провел рукой по запыленному холсту. Когда последний раз держал кисть? Не считая вчерашнего получасового порыва после разговора с Каримом.
Раньше он мог рисовать часами, забывая о еде и сне. Каждый штрих был открытием, каждый цвет — откровением. А теперь? Теперь искусство стало для него статистикой — тиражи, бюджеты, планы производства.
Гоги вернулся к столу, докурил сигарету, сразу достал новую. Руки слегка дрожали — не от никотина, а от злости на самого себя.
Вспомнил корейские события. Тогда ему казалось, что он делает правильное дело — спасает людей от бессмысленной войны. А на самом деле просто играл в бога, решая за других, как им жить и умирать.
— Спаситель человечества, — пробормотал он, затягиваясь. — Герой. Гений стратегии.
А в результате? Крид отчитал его как нашкодившего школьника. Берия лишил любимого дела. И отправили сюда, в золотую клетку министерского кресла, где он медленно превращается в функцию.
Может, так и надо. Может, он заслужил именно такую судьбу — быть винтиком в государственной машине, обрабатывать бумаги и штамповать решения.
Гоги посмотрел на фотографию Ани в ящике стола. Светлые волосы, серые глаза, искренняя улыбка. Она верила в него тогда, в переделкинском саду. Слушала его мечты о новом искусстве, поддерживала его планы изменить мир.
А теперь сидит на заброшенном маяке и смотрит на звезды. Одна. Без него.
— Может, и правильно делает, — вслух сказал Гоги, глядя на фотографию. — Зачем ей министр, который забыл, что такое настоящее искусство?
Он закрыл ящик, откинулся в кресле. За стеной слышались шаги охраны — смена караула. Жизнь продолжалась, мир вращался, а он сидел здесь и жалел себя.
Жалкое зрелище — влиятельный человек, который боится собственной тени. У него есть все — власть, деньги, возможности. Может организовать любую встречу, решить любую проблему, воплотить любую идею.
Но не может заставить себя взять кисть и нарисовать простую картину. Не может написать искреннее письмо дорогому человеку. Не может остаться самим собой в мире, который требует от него быть кем-то другим.
— Художник, — усмехнулся он, затягиваясь сигаретой. — Какой из меня художник? Бюрократ в дорогом костюме, который ностальгирует по прошлому.
Гоги встал, подошел к сейфу, достал папку с корейскими набросками. Просмотрел рисунки — мехи в бою, разрушенные американские базы, портреты солдат. Техника была безупречной, но где душа? Где то тепло, которое раньше согревало его работы?
Там были только холодная эффективность и расчетливое мастерство. Как и во всем, что он делал теперь.
— Мастер, — пробормотал он, листая рисунки. — Профессионал высокого класса. И полный ноль как человек.
Может, Карим был прав вчера, читая эстонские стихи. Может, он действительно заперся в золотой клетке и забыл о небе за прутьями.