Как ни благодатна была здешняя земля, плоды ее давались хлеборобу в поте лица. Казалось, не было большего святотатства, чем сказать: «Сунь в землю оглоблю — выхватится дерево». Земля была в деревьях, но их вырастил человек трудом и опытом. Да, и опытом немалым: основы того большого, что есть семена и семеноводство на Кубани, закладывались в те годы. Казак-опытник был многотерпелив. Он и действовал тут наверняка: срывал на глаз колосья помогучее, отбирал зерна повесомее и засевал ими делянку, год от году увеличивая ее размеры... Из истории мы знаем, с какой силой пронеслась над Кубанью гроза революции и гражданской войны. Она была всемогущей, эта гроза, и для тех, кого я пытался рассмотреть отнюдь не многомудрым мальчишеским оком в пору жизни на Чамлыке.
Казаки и прежде не умели драться вполсилы, а тут сама земля встала дыбом, — одним словом, такого накала борьбы, какой революция обрела на Кубани, в местах моих отчих, она знала не везде. Шолохов говорил о семье Мелеховых, Астаховых, Кошевых, а я переносился мыслью в семьи михайловских казаков — у каждого шолоховского героя был свой прообраз на Чамлыке...
С тех пор, как впервые был прочитан «Тихий Дон», прошли годы и годы. Непросто отсчитать от двадцать седьмого тридцать годов, да еще таких тридцать годов, но нет машины исправнее, чем машина времени, — она считать умеет, она всегда в порядке. И вот уже не двадцать седьмой, а пятьдесят седьмой, и перед тобой новое издание «Тихого Дона», необычайное, — весь роман в одном томе, при этом целая тетрадка рисунков. Не без тревоги раскрываю книгу и ловлю себя на том, что сторонюсь встречи с художником. Да в этом, наверно, нет ничего удивительного: не для того же ты столько лет берег в себе самое обличье этих людей, с более чем ревнивой страстью охраняя их от чужого взгляда, чтобы взглянуть и увидеть их глазами человека, который встал между автором и тобой?
Но книга раскрыта. Такое впечатление, что художник остановил киноленту романа на кадрах, казалось, самых обыденных. Но это только так кажется — в обыденности момента, остановленного художником, драматизм повествования. Ну хотя бы вот этот эпизод... Аксинья подхватила коромыслами ведра с водой и уже шагнула от реки, но дорогу ей преградил Григорий на коне. Что привлекло тут художника? Картина очень натуральна, она полна движения, и это уже само по себе интересно. Но в этом ли только существо для художника? Нет, конечно. Смысл того, что изобразил художник, — в облике героев, в их лицах, в их взглядах. Это едва ли не первая встреча Григория и Аксиньи, но в ней, в этой встрече, вся их любовь, ее муки и счастье. Во взоре Григория и безоглядная решимость, и вызов, в глазах Аксиньи и смятение, и любовь, которая сильнее человека. Едва ли не первый рисунок, но в нем, как чувствует читатель, сделана заявка на всю далекую перспективу эпопеи.
Рисунки возникают один за другим, и ты говорить себе: по настроению, по краскам, по характерам, по точности того, что есть картина жизни, очень близко «Тихому Дону», по крайней мере так кажется тебе... Вон как верно художник разглядел картину степи, ухватил свечение ее созревающих хлебов, учуял ее дыхание — без этого, пожалуй, не отважишься воссоздать степь и степняков, да еще таких исконных, как в «Тихом Доне»...
Мы сидим с Орестом Георгиевичем в его новой квартире на Старопименовском — неярок московский декабрь, за окном темнеет предвечернее небо, и если бы не одиннадцатый этаж, пожалуй, заревой отблеск не добрался бы сюда. Внизу он уже погас и растушевался, а здесь удерживается.
— Отца знают как художника, но не многим известно, что он был хранителем графики Эрмитажа.
Значит, ленинградец. Тогда как же он проник в существо того, что ость «Тихий Дон», и возможно ли это? Вот он, предмет разговора с художником.
— Начав работу, я разговаривал с Шолоховым. «Я свое сделал, теперь ваша очередь, — сказал Михаил Александрович улыбаясь. — Поезжайте на Дон...» Ну что ж, для художника взяться за такую работу — в своем роде явить акт перевоплощения, почти по методу Станиславского, подумал я... Перенестись в обстановку Дона, почувствовать, вжиться. Но прежде чем отправиться на Дон, еще раз задумался. Задача не из легких. Как подступиться к ней? У меня уже был некоторый опыт: фадеевский «Разгром», «Теркин»...
«Теркин» у вас возникал на глазах, Орест Георгиевич, вы служили во фронтовой газете с Твардовским?
Именно на глазах. Мои товарищи по фронтовой газете, наверно, помнят, как однажды мы собрались в затемненном салон-вагоне и Твардовский прочел первые главы «Теркина». «На войне, в пыли походной, в летний зной и в холода...» — впервые услышал я в тот вечер...