Верейский рассказывает, стараясь припомнить детали, — они, эти детали, заметно дорога Оресту Георгиевичу. «Теркин» печатался во фронтовой газете глава за главой, и у тех, кто был рядом с Твардовским, было ощущение, что поэма возникает как бы на глазах, ты тому свидетель. Как хорошо помнит Орест Георгиевич, Твардовский ни с кем не делился, никогда не писал на людях. Набросив на плечи шинель, длинную, офицерскую, уходил в лес. Возвратившись, усаживался подле пня или у опрокинутого ящика. Заканчивал работу много позже того, как погаснет вечерняя заря, с тем чтобы с зарей утренней вернуться к работе и продолжить ее... И так в течение всех долгих лет войны, до того восточнопрусского поселка, где застал поэта последний день войны и, как хорошо помнят Орест Георгиевич, старый солдат устремился к поэту, повторяя: «Сегодня люди перестали убивать друг друга...» И уже после войны возвращение к «Теркину», для Верейского непростое, беседы с поэтом и как бы второй круг работы — многосложность образа и глубина добывались с годами. А вместе с беседами и поездки, в том числе памятная Верейскому на родную смоленскую сторону, в Починки, близ которых был хутор и отчее поэту пепелище... Верейский вздохнул — нелегок был этот вздох.

— Никогда не забуду, как поэт стоял там... Мы расступились, отошли, оставив его одного; я и сейчас вижу, как он стоит там на взгорье... «Что он думал, не гадаю, что он нес в душе своей...»

Верейский протягивает руку к полке, и на ладонь ложится томик «Теркина», — кажется, что ей, этой маленькой, приятно-весомой книжице, уютно на ладони художника.

— Вот выпустил Детгиз только что... Правда, хорошо?

Что говорить, хоть и мала книжка, а ладна необыкновенно: по пропорциям, которые, наверно, важны и для книги, по фактуре бумаги, по тому, как четка и весома печать, как она хорошо легла на книжном листе, и, конечно, по рисункам — тут хорош и герой поэмы, гвардии рядовой Василий Теркин, и, пожалуй, мир Теркина — быт и пейзаж войны; при этом, как часто это у Верейского, многое добыто на дорогах войны, зарисовано с натуры, а коли так, то наверняка воссоздает тот самый мир, который видел и поэт, ибо, как мы знаем, военная дорога у поэта и художника была одна.

— Теркин-крестьянин? Не донской казак-хлебороб, но землепашец, плугарь-землепашец, как говорили в старину, для которого земля была кормилицей... Встреча с Теркиным могла и подготовить встречу с казаками Дона, Орест Георгиевич?

— Да, в какой-то мере... Не без волнения я готовился к поездке на Дон. Это и понятно: я читал шолоховский роман. Вначале проехал из станицы в станицу. Рисовал все, что разумелось типичным для степного края. Панораму станицы. Улицу. Дома. Степную дорогу. Дом в перспективе... Потом входил в дома. Просил раскрыть сундуки и показать наряды, если можно, старинные, сохранившиеся с той далекой поры, когда были молоды не только Григорий и Аксинья, но Прокофьич с Ильиничной... Уму непостижимо, как интересно вот так открыть старый сундук!.. Заперла бабка в сундуке сарафан, а казалось, заперла там сами годы.

— Время под замком!

— Да, похоже. Рисовал казаков и казачек, типы казаков. Потом доходила очередь до предметов быта, утвари, внутреннего вида жилищ. Наконец, на столе появлялись фотографии... Как мне кажется, художник должен пользоваться фотографией осторожно, избегая копирования. Вместе с тем фотография, если она документальна, может быть полезна художнику. Не столь богатым был фотоматериал, характеризующий красное казачество, но что-то удалось разыскать и здесь. Необыкновенно ценной для меня была фотография, которую я обнаружил в брошюре, в свое время изданной в Ростове. Фотография была сделана кем-то из белоказаков и запечатлела дорогие нам образы Подтелкова и Кривошлыкова незадолго до их казни...

Орест Георгиевич говорит, а я думаю: разговор ладится, когда он берет за душу, есть момент неравнодушия. Всегда поражала в Верейском острота реакции — он чуток к слову собеседника, его реакция не заставляет себя ждать. Поэтому в беседе есть и стремительность, и ритм. По крайней мере, такое впечатление оставили прежние встречи с Верейским, а они были... Когда в середине пятидесятых был создан журнал «Иностранная литература», в редакционный особняк на Пятницкой были приглашены графики. Речь шла о рисунках к произведениям большой прозы: Франк, Нуйманова, Хемингуэй, Арагон, Садовяну. Думалось, что эта работа увлекла художников. Орест Георгиевич избрал Лакснесса, при этом принялся за работу с увлечением. Когда работа была выполнена и на редакционный стол легли рисунки, возникла беседа, как обычно с Орестом Георгиевичем, и обстоятельная, и живая. У нее, у этой беседы, был один компас: желание сделать лучше, еще лучше. Итог этих бесед, в сущности, был один: изменения, которые художник вносил в рисунки, было постичь не легко, но они были существенны.

— А каким путем шел у вас, если можно так сказать, поиск зримых черт шолоховских героев? Как они возникали в вашем сознании во плоти и крови? Как это происходило?

Перейти на страницу:

Похожие книги