Целой ночи не понадобилось. То ли от пережитых треволнений, то ли уж очень торопился получить денежки, всю оговоренную сумму, но диктовал особенно быстро, припоминая все новые и новые факты, которые шли косяком, как рыба на нерест, – Ганс едва поспевал. Без десяти четыре – зачем-то отметил время – его помощник отвалился от машинки: «Ишь, клоп. Насосался моих знаний», – влепив напоследок картинную точку – что твой пианист.
– Про Эбнера не забыл? – Ганс вывернул лист из каретки и помахал, точно остужая разгоряченные буквы. – Сам раскладывай, руки крутит, – потряс расслабленными кистями. – В кабак, грю.
– А это дорого? – он спросил осторожно. Эбнер – черный, куда попало не пригласишь.
– В забегаловку не пойдет… – Ганс будто расслышал. – Вопщем, в триста уложимся. Или… в четыреста пийсят.
– Так много? – даже не понял, что его больше поразило: непомерность объявленной суммы или ее совпадение с содержимым заветного конверта, пришедшего с Родины.
– Жаба душит? – Ганс фыркнул. «Что поделать, – он вздохнул про себя. – Надо так надо». После долгого трудного дня хотелось остаться одному – в тишине, без посторонних. Но Ганс медлил, все не уходил:
– Можа, эта, судьбу узнаем? «Все равно не отстанет». Перетасовал и разложил на столе:
– Давай, тяни.
На этот раз выпала гексаграмма № 2 «Кунь». Исполнение. Ключевые слова: жизнь, множественность, стойкость.
Ганс беззвучно шевелил губами, читая оборотную сторону.
– Тут чо-то про поездку. Для путешествий не самое благоприятное время.
Было заметно, что расстроился.
«Вот и хорошо, теперь уйдет, наконец-то отстанет», – а вместе с ним и этот долгий день, бесконечный, как товарняк, загнанный упорным стахановским трудом в черный тупик ночи. Но Ганс слонялся по комнате, бросая испытующие взгляды, словно напрашивался на разговор, от которого, чуяло его сердце, не отвертеться.
– Ну что, до завтра?.. – вообразив себя машинистом, все-таки попытался загасить огни.
Глаза Ганса то вспыхивали, то гасли, отчаянно семафоря. «Хочет обсудить свой доклад».
– Не понимаю, зачем про эту волость? Ладно бы немцы, но ты…
– Дак это ж правда. Архивы, – семафор больше не мигал: горел ровным упорным светом.
«Дружба дружбой, а правда – врозь», – он вспомнил слова седовласого.
– Да пойми ты наконец. Может, и правда. Но маленькая. А жить надо с большой. – Слова Геннадия Лукича, но сейчас – его собственные, идущие из глубины сердца. – Разве тебе не ясно, – он говорил тихо и твердо, – немцам выгодно нас опорочить, но ты же русский…
– Опорочить? Но… почему?! Эти люди… и Воскобойник, и все другие, они сражались за свободу…
– Да какая разница!
– Ты… серьезно?
– Абсолютно, – как отрезал. – Пусть бы лучше за несвободу: главное – на чьей стороне.
Ганс сидел против горящей лампы, словно не имел права отвернуться. Застыв у оконного проема, он смотрел в беззащитный затылок, точно примериваясь, но все не мог сосредоточиться, сбиваясь на оттопыренные уши, красноватые, просвеченные до хрящей.
Вдруг Ганс обернулся и протянул ему тетрадочный лист, замызганный, сложенный пополам:
– На, прочти. Нет, он еще не понял, скорее почувствовал: что-то страшное, вот сейчас, когда развернет, и… «Господи, нет-нет, не надо» – узнает правду об отце. Которую Ганс нарыл-таки в своих фашистских архивах…
«В сорок третьем. – Точно ангел всплеснул шумными крыльями: на него сошло несказанное облегчение. – Отца еще не призвали».
«Что? Зачем?» – снова заскрежетало, но теперь уже не под днищем, а глубже – под рельсами, в самой земле, под искусственным терриконом насыпи, и сразу, точно коротким промельком, – мешок с красными прорехами: из вагона-ресторана, где разделывают что-то мясное. На перегоне Москва– Москва.