Приподнявшись на локте, он моргал слипшимися ресницами, уверяя себя в том, что случилось сонное недоразумение. Наяву он спас бы этого мальчишку: «Как наш советский солдат».
Скорей всего, именно грех антиинтернационализма, в который он впал совсем нечаянно, упрочил решимость: свою будущую невесту он отыскал на другой день. Не упомянув о главном, предложил отметить окончание конференции в каком-нибудь кафе.
– Завтра? Морген? – В темных раскосых глазах стояла равнодушная пустота.
– Сегодня я не могу, надо навестить, – отчего-то соврал, – родственников.
– У тя чо, родственники? – глаза колыхнулись: – Черные?
– Да нет, а почему… разве… – пустота, перелившаяся из раскосых глаз прямо в его сердце, дрожала точно замерзший на балконе студень, отзываясь на стук ее тонких предательских каблучков.
С Гансом они встретились у метро. Как это часто бывает в чужом городе, он не рассчитал времени, подъехал раньше. Пытаясь отрешиться от неприятных мыслей (черт с ней, с Юльгизой, ушла и ушла, не больно-то и хотелось. Что действительно томило – очередная невстреча с профессором, хотя специально приехал за полчаса до начала, честно обошел аудитории, на всякий случай даже заглянул в университетский двор), – он вглядывался в лица пассажиров, валивших густым потоком из стеклянных дверей.
Но Ганс явился совсем с другой стороны:
– Бабосы не забыл?
Даже слегка обиделся: «Вообще-то, мог бы и поздороваться», – но ощупал внутренний карман, так, на всякий случай, попутно отметив, что Ганс успел перемениться: во-первых, подстригся – коротко, чуть ни под ноль. – «Тоже мне, солдат-новобранец», – во-вторых, надел брюки в тонкую полоску – вместо привычных синих джинсов.
– Голова не мерзнет? – поинтересовался с ехидцей.
– Штилле идем, не спешим, – Ганс заметно нервничал, будто не в ресторан собрались, а на какой-нибудь экзамен – мутный, вроде Политэкономии социализма или Истории КПСС.
Между тем постепенно темнело. Он шел, не узнавая окрестностей, расцвеченных электричеством вывесок. Втайне надеясь, что не узнает и той самой подворотни – из постыдного сна.
Но узнал – лишний раз убедившись: нет ни ракообразного дворника, ни его пыльной помощницы, ни отпрыска еврейского семейства (может, даже сына тети Гиси. Хотя вряд ли, их семья жила у Исаакиевской площади – отсюда далеко, совсем другой район).
Собственно, мусорных баков тоже не было. У стены (где его воображение разыграло нелепую сценку, соединив смерть с мусором, – он понял, откуда кинорежиссер его сна почерпнул идею: мусорный мешок, тот самый, упавший на рельсы, который он принял за человеческие останки) – стоял диван. Огромный, старинного вида. Вдоль спинки (да уж какая там спинка – спинища) змеилась кривая трещина, будто всадник, буденновец, рубанул саблей – от валика до валика, на всем скаку. Из прорех, вывернутых наружу, как мягкие человеческие ткани лезли клочья поролона и желтоватой свалявшейся ваты. Ускоряя шаги, он попрощался с белогвардейцем, павшим в квартирных боях…
– Куды рванул!
– Но мы же… – чудовищная вывеска светилась на ближайшем фасаде. В двух шагах.
– Не подъехал ищо. Тут стоим, ждем. Он поднял глаза: господи, да с чего он взял! Нету этого. Вчера просто ошибся, обознался с чужими буквами. Потому что смотрел не прямо, а сбоку. Он поскреб по сусекам, собирая школьные запасы немецкого. Тоже, конечно, не фунт изюма, но все-таки не
– Вон он. Пошли. Фары погасли, обратившись в пустые глазницы.
Эбнер с каким-то парнем попугайского вида вышли из черной машины и направились к двери, над которой горела не такая уж страшная вывеска:
Вчерашний официант, с которым Ганс договаривался, предстал перед ними в немецкой военно-полевой форме и провел их к столику, стоявшему в нише – особняком. Что-то почтительно объяснял, обращаясь исключительно к Эбнеру, но меню подал всем четверым. Получив в руки тяжелый складень (золотой обрез, светлая кожа с вензелями – хотелось рассмотреть и пощупать, но разве станешь, как дикарь, когда другие уже сидят и читают) – он тоже раскрыл. Названия блюд, напечатанные по-немецки, ни о чем не говорили. Зато, и даже слишком красноречиво, говорили цифры, среди которых попадались даже трехзначные. Выбрав нечто двузначное, он обратился за помощью к Гансу:
– Это что?
– Ганце цимес… Овощи вопщем… – Ганс промямлил неуверенно, – кажись, еще орехи…
– Не орехи, а сухофрукты, – Эбнер обернулся к официанту, стоявшему по стойке смирно: – Ты чо, мля-сука, не понял? Товарищ из СССР.
Официант метнулся, подал еще один складень. И отступив на два шага от столика, вытянулся по-фашистски. Застыл.
Пока он изучал незнакомые названия – вроде бы на сов-русском, а все равно непонятно, – остальные успели сделать выбор.
– Айерцвибеле. Без перца. Гриви, – Эбнер перечислял уверенно, не заглядывая в меню. – Цимес картофельный без корицы…
– Ой, мне тоже картофельный, – его спутник расцвел, как эдельвейс на склоне горы.
Когда здоровались, Эбнер назвал имя. «Какая-то птица…» – скребанув по тем же школьным сусекам, вспомнил: Колман.