И все время, пока перед нами разматывается этот невероятный клубок, искривленные зеркала безошибочно делают свою черную работу, являя читателю, как и в жестоком сексуальном фарсе отношений Гумберта с Шарлоттой, чудовищно деформированное подобие предельно банальной, по сути, жизненной ситуации. Ведь в извращенном партнерстве Гумберта и Лолиты и впрямь есть что-то узнаваемое, некий фрагмент универсальной комедии семейных отношений. Попытавшись оценить ситуацию с точки зрения Лолиты, мы с изумлением узнаем повторяющееся из поколения в поколение детское чувство непонятости, униженности, обделенности родительской лаской — чувство, которое будет доставлять боль до того времени (если, разумеется, повезет и такое время действительно наступит), пока само собою не трансформируется в один из тех «комических номеров», бесконечной «серией» которых и является жизнь, или, если кому-либо повезет больше, чем Лолите, не будет вспоминаться с теплотой. Если же оценить такое положение вещей с точки зрения Гумберта (а она в романе доминирует), то оно покажется еще более сложным, по сути безнадежным. Он — родитель, с грустью догадывающийся, что нити, связывавшие его с ребенком, оборваны. Место доверительного разговора заняла усталая раздраженная перебранка. Обет взаимного доверия замещен постыдной системой сделок и подкупов — иными словами, «нормальным» сговором взрослого с ребенком. Мечтая сделать Лолиту вольной и активной пособницей своих любовных утех, Гумберт, как максимум, может рассчитывать на ее сиюминутную покорность — при условии, что не перестанет задабривать девочку деньгами, тряпками, шоколадным мороженым. И делается в собственных глазах безвольным добытчиком материальных благ, день за днем оплачивая все более крупные счета в бесконечных мотелях жизненного пути. С неподдельной болью констатируя очевидное: объект его страсти не отвечает ему встречной любовью, — Гумберт неизменно терзается смутным подозрением, что виноват в этом он сам. Не случайно, пытаясь подвести итог всем своим щедротам, всем добрым поступкам по отношению к ней, Гумберт невольно суммирует в голове (холодея при мысли, что то же, может статься, в этот миг приходит на ум и Лолите) одни лишь проявления собственной черствости, собственного равнодушия. Вновь и вновь пытается он искупить нанесенный ущерб, восстановить нить утраченной общности. Но каждый раз терпит фиаско, и в душе его просыпаются прежние страхи. «„В чем дело?“ — спросил я. „Дам тебе грош, коль не соврешь“, — и она немедленно протянула ко мне ладошку…» О, эти непостижимые помыслы, эта протянутая ладошка! Что это, как не тяготы, известные каждому семьянину?
Учитывая, сколь противоестественные формы обретает в «Лолите» сексуальность, нетрудно предположить, что истолковывать ее начнут по привычной фрейдистской схеме. Отцов, дескать, томит бессознательное стремление переспать со своими дочерьми, дочерей — с отцами. Ахиллесова пята «Лолиты» в том, что подобное ее прочтение попросту неправомерно. С шумом и вызовом выдвигая на первый план тему инцеста, г-н Набоков как бы обращает ее в ничто, отторгая от собственного творения; то же можно сказать и о других расхожих фрейдистских реминисценциях, то и дело всплывающих в повествовании. В этом плане «Лолита» не только не мифологична: она демонстративно антимифологична. Г-на Набокова занимает и волнует другое: смех и слезы, порождаемые фактами бытия, упрямо сопротивляющимися наукообразным схемам, смятение чувств, под которые не подведешь ни клиническую, ни мифологическую основу, горестные банальности, какими испещрена разноцветная чешуя жизни.