Только закончив, Валентина осознала, что натворила. Пальцы сжали кисточку так, словно это была последняя надежда скрыться под пол.
Когда работы начали собирать для коллективного анализа, Валентина, в забытьи, втиснула свою картину в общую стопку, надеясь затеряться среди шаров и деревьев.
Но судьба решила не оставлять Валю в покое.
Ведущая с платиновыми локонами аккуратно листала картины одна за другой, громко хваля: «Какое глубокое осознание!», «Как тонко передано одиночество!», «Какая сила духа!»…
Пока не дошла до Валиных трудов. На секунду мир замер.
Женщина в балахоне застыла, вытянув перед собой лист, как меч, которым только что сама себя пронзила. Глаза её расширились, щеки налились багровым. Вокруг нарастал шорох: кто—то ахнул, кто—то нервно хихикнул, несколько дам прикрыли лица ладонями.
Пожилая вдова в сиреневом халате, стоявшая ближе всех, тихонько охнула и медленно осела на пол.
– Немедленно прекратить разврат среди честных женщин! – закричала одна из актрис. – Мы пришли исцеляться, а не участвовать в бесовских оргиях кистью и гуашью!
Среди толпы начался хаос. Кто—то предлагал вызвать полицию. Кто—то требовал сжечь картину на месте.
Ведущая, побагровев окончательно, отшвырнула лист с такой силой, что он прилип к стене, и взвизгнула так, что у самой устойчивой вдовы подогнулись колени:
– Безобразие! Бесстыдство! Порча нравственности на глазах у добропорядочных женщин! Да как вы вообще посмели в этот святой зал, в это святилище раскрытия душевных травм и сакральных смыслов, принести ЭТО?! У нас здесь люди ищут свет, гармонию, возрождают забытые истоки внутреннего ребёнка, а вы – вы тут свои… ваши… ну, скажем прямо, первобытные инстинкты в художественную форму облекаете! Я сейчас сама позову директора, охрану, а потом и санэпидемстанцию, чтобы продезинфицировать атмосферу от подобных энергетических плевков в лицо высокому искусству! Мы сюда пришли раскрывать Я, а не выставлять на обозрение… ваши грязные фантазии!
Она размахивала руками, как пророк на границе апокалипсиса, и казалось, ещё немного, и начнёт метать в Валентину проклятия на латыни.
Немедленно после инцидента с картиной, позорной сцены перед всеми отдыхающими и последующего бурного публичного позора, сопровождавшегося улюлюканьем, тыканьем пальцами и градом оскорбительных замечаний со всех сторон, ведущая, трясясь всем корпусом, словно разозлённый чайник, который вот—вот сорвётся с плиты и забрызгает всех кипятком, с безумными глазами и дрожащими руками, не в силах справиться с собой, выудила из кармана телефон, который едва не выскользнул из её вспотевших пальцев, и с истеричным надрывом вызвала администрацию санатория, умоляя их вмешаться в этот устрашающий, как ей тогда казалось, хаос.
Прибежали сразу трое, словно по команде, каждый представляя собой отдельный штрих к портрету отчаяния: начальница санатория с увесистой бюрократической папкой, плотно набитой какими—то инструкциями, приказами и бесконечными списками, которую она сжала так, будто в ней заключалась последняя надежда на порядок; замызганный охранник в форменной куртке, давно утратившей цвет и форму, с лицом, на котором красовались такие синяки и припухлости, словно его ночью старательно били фикусом или таскали мордой по гравийной дорожке; и медсестра с глазами загнанного суслика, нервно теребящая край халата, как будто вот—вот собиралась куда—то сбежать или хотя бы спрятаться за ближайшей дверью.
После короткого, но насыщенного шушуканья, в котором слышались обрывки слов вроде "катастрофа", "комиссия" и "позор", после многозначительных взглядов, которыми обменялись все присутствующие, и трёх торопливых перекрестков на побледневшем лбу Валентины, её, не давая опомниться, почти под руки сопроводили в административный корпус. Коридоры вились перед глазами Валентины змеиными петлями, пол был каким—то ненадёжным, а стены давили своей тусклой обшарпанностью. Наконец, в маленьком душном кабинете, где на стенах висели пожелтевшие портреты неизвестных медицинских светил, ей вручили путёвку в единственное место на территории санатория, где, как заверила начальница, ещё сохранялись остатки здравого смысла и где можно было попытаться разобраться в происходящем – в кабинет санаторного психолога.
За столом сидел Михаил Сергеевич: обаятельный мужчина лет тридцати пяти, в белом халате, с лёгкой щетиной и пронзительным взглядом, который был настолько добрым и усталым одновременно, что хотелось либо исповедаться, либо подарить ему носки. Улыбка у него была такая, какой улыбаются врачи, давно смирившиеся с тем, что пациенты – это хроническое недоразумение природы.
Он спокойно, без лишних слов, жестом пригласил Валентину сесть напротив, как приглашают старого знакомого к камину в зимний вечер, когда дрова уже потрескивают, а вино давно налито.