Однако добрые чувства тут же сменила досада: «Дался ему этот Тоян. Хитрый сибирец! За столько гор и рек приволокся, дабы ясаку Москве не платить. Навесил ясак на своих соседей — ближних и дальних, мирных и воистых. А Федоров готов принять доносчиство за добродетель. Еще и умиляется: Тоян, Тоян… Вишь ли, возжелал он взойти на Ивана Великого! Да кто таков этот эушта? Пронырливый татарин! Тьфу на него!»
Так и ушел подъячий Алешка Шапилов в раздвойстве. Совет Нечая заглядывать наперед, думать всечасно, дополняя сказанное своею додумкой, раззадорил его, а вот сопровождать Тояна на царскую колокольню край не хотелось. Но надо, надо! Таково благоволение государя. Такова воля второго дьяка. С ними не поспоришь.
Следующим день пришлось пропустить из-за стряпчего Вельяминова. Он отъехал с царевичем в загородный дворец в Коломенском. Сошлись утром на Тимофея Полузимника[116]. Шапилов доставил Тояна и его толмача, Вельяминов явился в сопровождении пономаря, которого разве что с земляным жуком сравнишь.
Серыми ватными грудами бугрилось над Кремлем морозное небо. Оно было похоже на снежные торосы, укрывшие ледяной панцирь невидимой реки. Куда ни глянь, ни одного живого проблеска. Лишь там, где Иван Великий раздвинул небо своим величавым куполом, образовалась полынья, пронизанная зыбким солнечным светом. Три золотых обруча не давали ей сомкнуться, держали крепко.
— Что это? — заинтересовался Тоян.
— Памятные слова, — объяснил с готовностью пономарь. — В честь государя нашего Бориса Федоровича, поднявшего церкву Иоанна Лествичника на двенадцать саженей ближе к всевышнему и позлатившего верх на века вечные.
Перекрестившись, он первым вступил в гулкое нутро колокольни. Засветил лампу. И тотчас по стенам заметались тени. Они набегали одна на другую, удлинялись или расплющивались. А сверху беззвучно дышала холодная давящая пустота.
Тояну стало не но себе. Ему показалось, что это духи пляшут по стенам. Духи времени. Чтобы отвлечься, он начал считать каменные ступени. Шагнет — загнет палец на левой руке. Отсчитает двадцать шагов — загнет палец на правой. Так и дошагал до первой площадки. Она была устроена меж восьми сквозных окон с большими колоколами.
Глаза обжег дневной свет. Тоян глянул на загнутые пальцы. Сосчитал с руки на руку. Получилось восемьдесят и три ступени.
Москва лежала перед ним, как на ладони.
— Допреж тут дозорная башня была, — начал объяснять пономарь, — Тут вот, за зубьями, караульщики сидели. Как завидят татей, сполох дают. И враз Кремль — на запоры. Мосты в подъем. Сами на стены. Не подступишься.
Пока толмач перетолковывал сказанное Тояну, Вельяминов насмешливо хмыкнул:
— Старый тать растерял рать, а новый нынче в гости ходит.
Пономарь глянул на него с укором.
— Всё пережила Москва, — ни к кому именно не обращаясь, сказал он. — И возвышение свое, и пожар, учиненный крымским Дивлет-Гиреем. Кабы снова не сгореть, уверючись…
— Не каркай, звонила! — осек его Вельяминов. — Не об том речь. Твое дело на верх вести. Ты и веди.
И снова окунулись они в темень колокольни. На этот раз она заключала в себе сто сорок девять ступеней. Тоян одолел их без особого труда. Зато взмокли Шапилов и Вельяминов.
Здесь сквозные окна и колокола были заметно меньше. А Москва раздвинулась, ушла глубоко под ноги. На нее можно было смотреть с восьми сторон. И с каждой она казалась прекрасной. Неустройство, порожденное смутой, осталось внизу. Не слышен сделался вороний карк. Очистилось, просветлело небо.
Еще девяносто семь ступеней отсчитал Тоян, поднимаясь на верхние ярусы колокольни к высоким узким окнам, похожим на щели. Их было много, и все заполнены солнечным светом.
Пономарь указал на свод:
— Там колокольный купол. Выше него только Боже милостивый. Он все видит.
Шапилов и Вельяминов переглянулись:
— Под памятными словами стоим?
— Под ними.
— Забрались однако…
— Так ин што?
Толмач попробовал было переложить их слова Тояну, но у него ничего не получилось.
Да и не нужны были Тояну сейчас никакие слова. Он ощутил себя птицей, которая парит над Алтын ту — вершиной мировой горы. Не каждому дано увидеть ее. Он увидел. Теперь можно возвращаться в эушту.
Глянув на него в эту минуту, Шапилов поразился. Тоян был красив своей древней азиятской красотой. Глаза его излучали доверчивый почтительный свет. Такие глаза бывают у мудреца или ребенка, который готов удивляться, брать, но и отдавать тоже.
Вот тогда и понял Шапилов, о какой душе говорил ему давеча второй дьяк Нечай Федоров, о каких думах над бескрайней Москвой. О той, которую и захочешь, а словами не обоймешь.
«Эх, — подумал Алешка Шапилов, — кабы сейчас мне наказную грамоту в Сургут писать, по-иному бы я ее изладил. А теперь поздно. Она уже скреплена красною царьскою печатью и отправлена вместе с другими бумагами. Одно и остается — пожелать ей непрепятственной дороги. Лети без задержек…»
Ивашка Ясновидец