— Мать твою помню, — вдруг сказал Мамаев, все нарезая и нарезая хлеб. — Редкой души женщина. Последнее была готова людям отдать. Если бы все такие были, вот бы жили!.. Один другому все отдал, другой — третьему. третий — четвертому, четвертый — опять первому, вот так бы все и передавали, пока не кончилось. Давай, блин, за твою мать!
Выпив полстакана, вдобавок к теплу внешнему, человеческому, вдруг полученному от Мамаева, Кукуев ощутил тепло внутреннее, полученное от водки, и под воздействием уже тепла двойного сказал:
— Ты-ка давай закусывай, у меня там еще селедка есть.
— Маринованная? — спросил Мамаев.
— Очень, — сказал Кукуев, видимо, понадеявшись, что такая сила маринада Мамаева отпугнет.
— Так это же самый цимес! — обрадовался Мамаев. — Эх, Кукуев, редкий ты человек! Честняга, скромняга, трудяга… Да сколько таких на всю страну-то осталось? Ты. Леша Шишигин. Сергей Ковалев…
Кукуев уже нарезал маринованную селедку.
— А ты. как я погляжу, процветаешь, — сказал Мамаев, пальцами вытаскивая из банки первый гриб. — Не иначе — в коммерческих структурах…
— Ага, в коммерческих… — хмыкнул Кукуев, — если задница у нас — коммерческая структура, тогда да. пребываю в полной коммерческой структуре…
Разумеется, неопровержимых улик против жизни и человечества у Кукуева накопилось уж никак не меньше, чем у Мамаева. И вот, забыв про голод, он произнес наконец и свою речь, то и дело выскакивая из-за стола, стеснявшего движения и не позволявшего в должном объеме изобразить как общее социально-политическое положение в стране, так и положение лично его, Кукуева. При этом весь он как будто помолодел, воспрял, оживился. даже исчез дефект его дикции, обусловленный отсутствием трех центральных зубов и связанных с этим сквозняками, постоянно со свистом гулявшими у него во рту.
— Вот. блин Мамаев, какая структура сложилась! — закончил Кукуев минут через двадцать.
Он вытер пот, заправил в тренировочные штаны праздничную майку и вернулся к столу.
На столе же к тому времени от еще недавно достаточно крупной селедки остался лишь самый-самый хвост, в мирное время в пищу практически непригодный. Водки было треть бутылки. Капусты не было вовсе, даже следов. Мамаев, не поднимая головы, с усердием землепашца, лично впрягшегося в плуг, домалывал грибы, заедая их остатками хлеба. Казалось, пока Кукуев рассказывал свою повесть, Мамаеву сообщили о каком-то окончательном катаклизме, который случится прямо сегодня вечером, и вот он решил накушаться в последний раз или, если сегодня пронесет, до катаклизма следующего.
«И какая ж ты скотина, Мамаев! — почти что со слезами подумал Кукуев. — Ну почему ж ты, троглодит бессовестный. мне-то поесть не оставил! Выходит, это я для тебя свинухи собирал?! И селедка, значит, с прошлого лета тебя дожидалась?! Твoe счастье, что в интеллигентный дом попал, а то бы, блин, уже давно, уже прямо там. в прихожей, харюшку бы начистили!»
В отчаянии Кукуев резко допил остаток водки и, наподобие ошалевшего гипнотизера, подавшись корпусом вперед, стал неотрывно глядеть на Мамаева, дожидаясь, когда тот допьет питательный грибной сок и поднимет свои глаза.
«Все, ни слова больше не скажу, — решил Кукуев. — Ни слова. Вот буду до следующего Дня независимости сидеть и не моргая в твои буркала бесстыжие глядеть. Пока не поймешь, Мамаев, кто ты есть».
Однако оригинальному этому замыслу не суждено было осуществиться. Буркал своих Мамаев так и не показал, ибо сразу без всякого переходного периода перешел от грибного сока ко сну, сперва было поместив голову рядом с селедочным хвостом, но потом откинув ее за спинку стула.
— Самая большая роскошь на свете — это роскошь человеческого общения, — громко произнес Кукуев. — Кажется, Сент-Экзюпери.
Он встал, вынул из-под шкафа две пачки пельменей, хранившихся там на случай часа X. и пошел на кухню. Налил в кастрюлю воды, поставил на газ, кинул в воду жменьку соседской соли и, только жидкость закипела, задумчиво пошвырял в нее пельмени. Точнее, большие куски той аппетитной красно-белой массы, в которую превратились пельмени в комнатном тепле. Когда это начало всплывать, он взял ложку и принялся уже всплывшее есть, предварительно в ложку дуя. Внутри снова стало тепло, и Кукуев подумал, что все-все-все-все умрут — и подлецы, и убийцы, и те, кто мухи никогда не обидел, и мухи умрут, и он сам умрет, и Мамаев умрет, и Лешка Шишигин, и соседи, которые по случаю Дня независимости уже пели за стеной народную песню, и соседи за другой стеной, которые чего-то еще не пели, и та здоровенная тетка, у которой за три тыщи купил он сегодня капусту.
Кукуев зашвырнул в кастрюлю вторую пачку и тоже съел, а потом, слив воду, доел белое, приварившееся к дну кастрюли.
Вернувшись в комнату, он снова сел к столу и стал ждать, когда оклемается его школьный кореш, весельчак и ранний бабник Витька Мамаев.
«Проснется — чай будем пить. С сахаром, — твердо решил Кукуев. — А впрочем, еще поглядим».
Владимир Гречанинов
Сибирский физкультурник