Напротив, разумных, мудрых, находчивых, наделенных сотней добродетелей, достойных править целым королевством, унижают, изгоняют, обирают до нитки и втаптывают в грязь. А если спросите причину, вам скажут: их преследует несчастье. Оно-то, полагаю, и следовало за мной, и преследовало меня, являя вселенной пример и образец своего могущества, ибо с самого ее сотворения не бывало человека, столь беспощадно гонимого жестокосердной Фортуной.
По своему обыкновению, я шел по улице и просил подаяния для господина святого Лазаря, ибо в городе я не осмеливался побираться во имя блаженного Ансельмо; это годилось только для легковерных дурачков, перебиравших четки у могилы, где, как представлялось им, совершались великие чудеса. Подойдя к одной двери, я начал просить так же, как у других, но с лестницы донеслось:
— Отче, что же вы не поднимаетесь? Что это за новости такие? Заходите же, заходите.
Я поднялся по лестнице, довольно скудно освещенной, и на полпути какие-то женщины стали обхватывать меня за шею, сжимать мне руки, запуская при этом свои конечности в карманы; в потемках вместо кармана они угодили в ширинку. Одна из них крикнула:
— Это еще что такое?
На что я ответил:
— Птичка. Если ее пощупать, она вылетит.
У меня допытывались, почему я целую неделю не появлялся. Когда мы поднялись на самый верх лестницы, то они смогли разглядеть меня при дневном свете, проникавшем в окна, и от увиденного вытаращились друг на друга и застыли, словно марионетки. Затем они рассмеялись, да так, как будто им платили за это; говорить уже никто не мог. Первым разговорился мальчик, воскликнувший:
— Это же не мой папаня!
Когда раскаты смеха поулеглись, женщины, коих было четыре, спросили, для кого я собираю милостыню. Я ответил, что для святого Лазаря.
— А почему вы? — спросили они. — У отца Ансельмо плохо со здоровьем?
— Почему же плохо? — ответил я. — У него ничего не болит, ибо он уже с неделю как преставился.
Услышав сие, они разрыдались, да так, что как ни велик был хохот этих дам, а плач оказался сильнее. Одни голосили, другие рвали на себе волосы, а совместно они исполняли столь неблагозвучную музыку, что походили на простуженных монахинь. Одна говорила:
— Что же мне делать, несчастной, без мужа, без совета и опоры? Куда податься? Кто защитит меня? Ох, беда какая! За что мне такие мучения?
Другая ревела и заливалась:
— О зять мой, господин мой! На кого же ты нас оставил не попрощавшись? Внучата мои, сироты горемычные! Где же ваш добрый папочка?
Дети в этой несогласной мелодии брали самые высокие ноты: все рыдали, все орали, повсюду раздавались стоны и причитания.
Когда чуть отхлынули воды сего потопа, у меня спросили, как и отчего он умер. Я рассказал о его смерти, а также о завещании, делавшем меня законным наследником. Что тут началось! Слезы превратились в угрозы, стоны — в богохульства, а причитания — в вопли ярости.
— Вы, надо понимать, разбойник, умертвивший его, чтобы ограбить, но не хвалитесь этим, — сказала самая молодая из женщин, — ибо сей отшельник — мой муж, а эти трое мальчиков — его сыновья. Если вы не отдадите нам всё его имущество, мы отдадим вас под суд, и вас повесят; а если суд этого не сделает, то вас ждут кинжалы и шпаги, которые убьют вас хоть тысячу раз, будь у вас хоть тысяча жизней.
Я сказал, что у меня есть надежные свидетели, перед которыми и было составлено завещание.
— Всё это враки и небылицы, — сказали они, — ибо в тот же день, когда он, по-вашему, умер, он был здесь и сказал, что никаких спутников не имеет.
Поскольку завещание составлял совсем не нотариус, а эти бабы мне грозили смертью, я решил, памятуя к тому же об опыте общения с судом и исками, умаслить их речами — вдруг с их помощью удастся отстоять то, что на суде я точно потеряю. Еще я решил так поступить потому, что новоиспеченная вдова своими рыданиями тронула меня и разжалобила. Итак, я велел им успокоиться, ибо со мной они ничего не потеряют: если я и принял наследство, то лишь потому, что считал покойного неженатым, ибо о вступлении отшельников в брак слыхом не слыхивал.
Они, отбросив печаль и уныние, развеселились, сказав, что моя неопытность и неумелость в таких делах сразу бросается в глаза — ведь я не знал, что, когда говорят об «уединенном отшельнике», то отнюдь не подразумевают уединения от женщин. Напротив, редкий отшельник в свободные от созерцаний часы обходится без женщины, хотя бы одной; с нею он от созерцания переходит к деянию, подражая иной раз Марфе, иной — Марии[292]. Ибо кому, как не им, знать волю Господа, постановившего, что «нехорошо человеку быть одному»[293]. Вот так они, как подобает покорным сыновьям, содержат одну женщину или сразу двух, обеспечивают их, пусть даже и милостыней.
— Особо следует упомянуть о горемыке, содержавшем сразу четырех: вон ту бедную вдовушку, меня, сиречь свою родную мать, этих двух (его сестер), не считая троих мальчиков, его сыновей — по крайней мере, таковыми он их считал.