Хая передает дочь служанке и сразу бежит к отцу, который, едва увидев ее, откладывает счета, встает и растроганно покашливает. Хая прижимается к его подбородку и вдыхает знакомый запах – каффы и табака, самый безопасный аромат в мире – так ей кажется. Через мгновение собирается весь дом: и брат Иегуда с женой, миниатюрной, как девочка, – у нее красивые зеленые глаза, и их дети, и прислуга, и Грицко – теперь его зовут Хаим, он живет рядом, и соседи. Становится шумно. Хая расставляет дорожные корзины и вынимает подарки. Лишь выполнив эту приятную обязанность и поев куриного бульона, которым здесь каждый день кормят Якова (на кухне валяются куриные перья), она может заглянуть к гостю.
Хая подходит к Якову и пристально смотрит на его потемневшее от солнца лицо, на котором серьезное выражение мгновенно уступает место такой знакомой иронической улыбке:
– Ты постарела, но по-прежнему красивая.
– А ты похорошел, потому что похудел. Наверное, жена плохо кормит.
Они обнимаются, как брат с сестрой, но рука Якова нежно и словно бы лаская касается худой спины Хаи.
– У меня не было выбора, – говорит Яков и делает шаг назад. Он поправляет рубаху, выпроставшуюся из шаровар.
– Ты правильно сделал, что сбежал. Если удастся сговориться с епископами, вернешься королем. – Хая хватает его за руки.
– В Салониках они хотели меня убить и тут тоже хотят.
– Потому что они тебя боятся. В этом твоя огромная сила.
– Я сюда больше не вернусь. У меня есть дом и виноградник. Буду изучать книги…
Хая разражается смехом, смеется искренне, радостно, всем телом.
– Я так и вижу эту картину… Изучать книги… – повторяет она, задыхаясь от смеха, и достает из сундука свои книги и терафим.
Среди статуэток есть одна особенная; это айелет ахувим, любимая лань – фигурка лани, вырезанная из слоновой кости. Яков берет ее в руку и рассматривает, правда, довольно рассеянно, потом читает названия книг, которые Хая выкладывает на стол.
– Ты думал, это какие-нибудь тхинес[120], женские молитвы, да? – ехидно спрашивает его Хая и поворачивается так, что юбка закручивается, а с пола взлетают белые перья.
Ента, которая всегда где-то рядом, смотрит на Хаю.
Кто такая Хая? И двойственна ли ее природа? Когда утром Хая идет по кухне и несет тарелку с луком, когда вытирает рукой пот над черными бровями, морщит лоб, на котором появляется вертикальная борозда, – это домохозяйка, старшая дочь, взявшая на себя обязанности матери. Когда она шагает, когда стучат ее туфельки и ее слышно по всему дому, Хая – дневная, солнечная. Во время молитв она становится зогерке, подсказчицей, которая помогает женщинам, не знающим грамоты или читающим с трудом, ориентироваться во время службы, какую молитву следует произносить. Она умеет быть властной. Грозным движением бровей подавляет любое непослушание. Даже отец боится ее быстрых шагов, ее окриков, когда она призывает к порядку детей, когда ругается с возчиком, который привез муку с мельницы, а два мешка оказались дырявыми, и ее гнева, приводящего в трепет прислугу, когда Хая начинает швырять тарелки. Как это вышло, что Хае столько всего разрешено?
В Зоаре сказано: все женщины на земле пребывают в тайне Шхины. Только это позволяет понять, как Хая превращается в смуглую женщину с распущенными волосами, небрежно одетую, с отсутствующим взглядом. Ее лицо стареет в мгновение ока, появляются морщины, похожие на трещины, она сводит брови, сжимает губы. Уже стемнело, и дом распался на пятна света, исходящего от ламп и свечей. С лица Хаи исчезают ее черты, у Хаи больше нет гневных глаз, теперь они прикрыты тяжелыми веками, лицо опухает, обвисает, становится уродливым, как у больной старухи. Хая босая, ее шаги делаются грузными, когда она скользит через сени в комнату, где ее уже ждут. Пальцами Хая касается стен, будто она в самом деле Дева, не имеющая глаз. Собравшиеся окуривают комнату шалфеем и турецкими травами, становится душно, и Хая начинает говорить. Кто однажды видел это, тот всегда будет испытывать неловкость, глядя на нее днем, когда Хая рубит капусту.
Почему Шор нарек свою любимую дочь Хаей? И откуда он знал, что этот ребенок, родившийся под утро в душной комнате, где на плите кипела в горшках вода, чтобы согреть дом в холодный январский день, станет его любимой дочерью, самой мудрой? Потому ли, что она была зачата первой, от его лучшего семени, в расцвете сил, когда их с женой тела были гладкими, упругими и чистыми, незапятнанными, а разум исполнен доброй веры, ничем не испорчен? А ведь девочка родилась неживой, бездыханной, и тишина, наступившая после драматического рождения, была мертвой. Он испугался, что младенец погибнет. Испугался смерти, которая, вероятно, уже кружила над их домом. И только через несколько мгновений, когда повитуха применила какие-то свои нашептывания и заклинания, девочка закашлялась и закричала. И первое слово, которое пришло ему в голову при мысли об этом ребенке, было «хайо» – «жить». Хаим – это Жизнь, но не вегетация, не только плотская, а такая, которая позволяет молиться, думать и чувствовать.