…Приняв полк, Азанчеев, что называется, засучил рукава. Полк показался ему беспорядочной толпой бородатых михрюток, кое-как и кое во что одетых, без малейшего намека на солдатское самоощущение. На Бескидах и потом, при отходе, из строя выбывали лучшие офицеры и нижние чины — именно те, которые всегда бывали впереди и за которыми тянулись остальные. Потери эти обескровили полк. Служба в цепи, в сторожевом охранении — все никуда не годилось. Взводные командиры ничем не отличались от рядовых. Азанчеев не желал с этим мириться, и, не ожидая помощи от начальства, взялся за дело сам. Солдаты сразу его не взлюбили. Им не нравилось, что он с ними редко здоровается, не обходит кухонь, не пробует пищи, не благодарит за боевую работу: Даже лошадь, на которой они постоянно видели его, не нравилась им своей тонкой, глазастой мордой на длинной, горбатой шее. Как-то случилось полку отходить под сильным огнем. Шли быстро. Люди падали десятками. Лазаретные линейки не успевали подбирать. Вдруг Азанчеев выехал на своей лошади в самое горячее место.
— Песенники, вперед!
Взбесился! Какие тут песенники, когда все летит кувырком… Однако песенники вышли, затянули «Во поле березонька стояла», и дело как-то сразу повернулось на лад. Это понравилось солдатам, но зато не пришлось по душе офицерам. Их обижало высокомерие Азанчеева. Он мало разговаривал с ними. А когда это случалось, то как истый «момент» говорил какие-то непонятные для них вещи, будто нарочно стараясь оставить их в дураках. Они поносили жену Сухомлинова, а он толковал о том, какой из семи основных принципов военного дела надо было нарушить, чтобы навлечь на себя майский погром. Они ничего в этом не понимали. «Что Георгия получил, — говорили они, — это бывает… А прежде всего сам-то он по себе что за фрукт? Много у нас теперь ловкачей развелось. Я бой своими глазами вижу, а в штабе о нем по описаниям судят. Награды сверху, а не снизу идут. Вот тут она и есть, ловкость». Азанчеев чувствовал такое отношение к себе, и оно его злило. Когда он сердился, голос его становился металлическим и назойливо крикливым.
Сплошные леса в Восточной Галиции начинаются на отрогах Лесистых Карпат огромным разворотом от Надворной до Кимполунга. При лесных дорогах, возле родников, понатыканы деревянные кресты. Тут же и сторожки за тыном. На привале Елочкин прилег на хворост возле тына и попытался заснуть. Ноги его болели, спина ныла, в голове что-то больно крутилось, ударяя в лоб, — он устал до изнеможения. Но заснуть Елочкину не пришлось. Кругом плелись отрывистые солдатские разговоры, и он ловил их привычным ухом.
— Ерзаем по Галиции взад-вперед, и конца не видать…
— Утомятся кони, на отдых конницу отводят. А наш брат, пехота, снисхождения не жди…
— Союзнички нейдут, хоть шапку, что ли, показали бы!
— Главное дело, у него дорог железных много. Больно много дорог! А у нас меньше…
— Не скули, надоел!
— Война — дело такое: чего и не знал отродясь, на войне вспомнишь…
Донесся сухой, отчетливый звук стреляющего пулемета, словно где-то далеко застучала швейная машина. Потом резко захлопали отдельные выстрелы. Днем за такими выстрелами гонятся белые дымки, а по ночам — синие огоньки.
— Разрывными, сволочи, бьют!
— Ты погляди, артиллерия наша молчит, ровно воды в рот набрала… Да и из ружей еле палим… Потому и бьет нас Австрия больше, чем надо. Обрекаемся на самую напрасную смерть. Да разве можем мы победить? Когда ж такое видано, чтобы голыми руками победу схватить? Никогда!
— Погоди, погоди… Вот скоро Коковцов премьером будет…
— Ну?
— Ну и, как Витте в пятом году, мир заключит. Теперь уже не заключить мира никак нельзя. Теперь уж дальше воевать — самая для России гибель. Только, кто России враг, тот и может войну тянуть. Помяни мое слово!
Елочкин поднялся с хвороста и подсел к солдатам.
Так, через глубокие балки, сквозь дремучие буковые леса просочилась дивизия и вышла на цветущую равнину, покрытую живописными перелесками, речками и множеством белых, как стая прибитых к земле куропаток, красивых деревень. Недавние дожди рассыпались по здешним лугам свежей травой и яркими цветами. Черновицы остались к юго-западу: на юге — Боян и Новоселицы; к северу — Недобоуцы и Хотин; с востока — русская граница. А посередине — Топороуцы, Раранче и Ракитна, три в буйной зелени затерянных села. Полк Азанчеева вышел к Топороуцам. Роты мигом составили ружья в козлы, растянули палатки, замаскировали их от аэропланов. Офицеры выделили дежурные части, выслали охранение, указали, где в случае появления неприятеля, выходить на позиции. В котелках закипел чай. Подъехали кухни, и выдали обед. Голова не засмеется — живот засмеется. Вечером полк поротно мылся в бане. Воду грели кирпичами. После бани развязалось солдатское веселье. Забрякали, зазвякали балалайки, пальцы без устали запрыгали по говорливым струнам.
Из лесу отозвалась гармоника: