Освободившись от наездника, генеральская лошадь стала рядом с полковничьей, грустно опустив голову и хвост, как бы угнетенная красотой соседки. Да и сам генерал возле молодцеватого Азанчеева выглядел порядочным вахлаком. Толстый адъютант держал большой лист голубой бумаги, на котором кучкой лежали предназначенные к раздаче георгиевские кресты. Азанчеев по списку вызывал награждаемых. Генерал спрашивал каждого, кто он, за что награждается и как действовал в бою. Затем вручал крест, солдат повертывался и отходил на свое место. Елочкин ждал, когда Азанчеев произнесет его фамилию. Георгиевский крест… Было в этом значке нечто, за что цеплялись люди. Твердо знал теперь Елочкин многое, чему раньше не верил, — знал, например, что война эта — преступление богачей перед народом, а подвиги ее — безжалостно вылитая в мертвую землю живая человеческая кровь, — но и он цеплялся за таинственную приманку георгиевского креста. Крепкие ноги его дрожали от волнения, во рту было сухо, нетерпеливым ожиданием заполнялась грудь. Солдаты подходили к голубому листу бумаги и отходили; кучка крестов все уменьшалась и уменьшалась. Что же это такое? Еще один… Еще… Какой-то жаркий холод прихлынул к Елочкину. Голова его пылала, а сердце сжималось в леденящей тоске. Все…

— Полк, к но-оги! Вольно!

А уж дальше, как положено:

— На пле-ечо! Рота, на-пра-аво! Рота, на-ле-во! Шагом ма-арш!

Роты одна за другой исчезали за церковью, за садом, втягиваясь в колодцы глубоких улиц. Площадь в Раранче пустела. Унтер-офицер повел награжденных в полковую канцелярию.

— Пьявойней! Пьявойней! — распоряжался толстый адъютант.

Елочкин подошел к нему.

— Что надо?

У адъютанта было лицо злого мученика, который еле удерживается от крика: «А идите вы все к черту! Оставьте меня в покое!» Елочкин доложил. Адъютант пожал плечами.

— А, впьечем, помню. Какие-то стихи… Мутишь солдат, мейзавец! Па-ашел пьечь!

Люди толпились у дымившихся кухонь. Раздавался обед. Говорили, будто предстоит выдача сапог, — по семьдесят две пары на роту. Новые георгиевские кавалеры получали особые гостинцы: кусок колбасы, булку, плитку шоколада, по два яблока и по батистовому платку. Кто-то посмеивался:

— Два Егора в году, холодный да голодный…

Некоторые утешали Елочкина:

— А ты погоди, разберутся. Штабы у нас такие…

Дела не делают, а все больше, как бог даст.

Ругали толстого адъютанта:

— Качество в нем самое неважное… дрянь человек!

Кто-то говорил довольно улыбавшемуся Жмуркину:

— Стоим здесь второй месяц, а дальше ротных учений да ходиков в тыл — ни-ни!

По окопу немец шкварит,

По сусалам взводный жарит…

Вовсе осатанел. Не знай чего с кулаком лезет… Такой Гусь Иваныч, бе-еды!

— Не тем плох, что ругается да дерется, а тем, что душа у него из одного мата состоит…

Кто-то заключил:

— Эх, язви их в душу!..

Известно, что самое любимое время солдатских разговоров — вечер после ужина. Стучат молотки по сапожным подошвам. Распадается на куски краюха ситного. Проверяется на огонь канал ствола только что вычищенной винтовки. Пишется письмо в далекую Россию. И тянется невеселый разговор.

— Ну, что уж тут, конечно, делать? Я ему и говорю…

— Эй, кто там есть? Посылай взводного к фельдфебелю!

— Ишь, черт хвостатый! И досказать не дал!

Тянется разговор.

— Жизнь наша, прямо сказать, арестантская! Встамши, богу помолиться и то — некогда…

— А зачем нас кладут? Тут ошибки нет. Тут, чтобы крест или чин получить, кладут.

— И еще господа офицеры наши только спят, да по семь рублей в сутки получают!

Небывалая тоска сгущалась сегодня в Елочкине от этих разговоров. Он не участвовал в них. Доведись кому спросить: «А ты что молчишь?» — и он бы ответил: «Эх, ты, беззащитный, безоружный, убойный фронт!» Но не спрашивал никто. И Елочкин раздумывал о самом себе: «Ну, и жизнь, нечего сказать, — жизнь! Вспоминать горько, а ждать скучно. Велик мир, да прислониться негде…» От вспышек внутренней тревоги зажглась в нем злость. Жалок человек, когда не дается ему в руки ключ к собственному будущему. Мечется такой человек, точно пчела укусила его в голову. «Беззащитный, безоружный, убойный человек!..»

<p>Глава восьмая</p>

За окошками избы бормотал дождь. На дворе едко скрипела и хлопала под ударами ветра незапертая калитка. Где-то далеко, далеко ревела корова.

— Выезжать надо пораньше, — с вечера сказал Романюта заплаканной жене, — скотину в поле погонят, и выезжать…

Так и было сделано. И вот туман висит над рекой и над полем, над кудрявой ботвой картофельных гряд.

Он всасывается в ботву, и под его влажными прикосновениями она становится бледной и неживой. Кругом пусто и мертво. Только мельницы, раскиданные по горизонту, испуганно машут крыльями. Холодно. Жесткие тучи облегли небо, колючий ветер гнет к земле бурьян. Даль сумеречна и неприветлива, бесцветна и скучна. По сторонам дороги — овраги и промоины. Звонко трещат неломкие оглобли. Жалобный плач оставшейся дома дочурки стоит в ушах Романюты, преследует, не дает покоя, как боль от ноющего зуба. Брат Иванчик говорил давеча, прощаясь: «Одни воют, другие воюют…»

Перейти на страницу:

Похожие книги