Солдаты слушали, повесив головы. Кое у кого выбилась слезинка из покрасневших глаз. Кое-кто снял фуражку и перекрестился, глядя на солнце. Глубоко и шумно вздыхали все.
— Спасибочко… За сердце взял… Вот она и жизнь наша вся… Э-эх! Счастье — вещь такая: иного человека всю жизнь за пятки хватает, а в руки так ни разу и не дастся…
— Значит, вроде Пушкина. А я скажу: на войне от стихов один вред, господа солдаты!
Жмуркина оборвали:
— Да ты не хай, ты дело говори… А то удалось картавому крякнуть, уж и справы нет…
— Кто из нас картавый, еще видать будем!
И Жмуркин, злобно глянув на Елочкина, махнул рукой и отвернулся…
Опытный кадровый офицер Азанчеев твердо держался того взгляда, что русского солдата необходимо держать за глотку, чтобы он стоял смирно и держал руки по швам. В Топороуцах кипела учебная работа. Если не стойка, не отданье чести и не рассыпной строй, то прыжки и бег. Если не бег, то повороты или ружейные приемы. Перебегали, кололи, ложились, ползали, бросали гранаты, быстро надевали противогазы, подкрадывались в них к воображаемому врагу, несли сторожевое охранение на месте, на походе. «До чего дошло, — хрипели солдаты, — ни на час облегчиться не дают!» Особенно ненавистны были им ротные ученья — маршировки и захождения. «Узнают австрийцы, что у нас ноне ротное, враз утекут!» На этих учениях часто бывал сам Азанчеев и сам же учил, до визга поднимая едкий, крикливый голос.
— Рота, шагом… марш!.. Тверже ногу, головным — дать темп. На носок!
И все-таки:
— Ноги нету! Гонять буду! Рота, кругом! Плавно колыхается рота. «Скачи, враже, як пан скаже!»
— Р-р-рота, сто-ой!.. Оправиться! Песенники, выходи!
Фельдфебель подхватывал басом:
— Становись, песенники, по голосам. У круг!
…Наконец, бесконечная полоса трудовых будней оборвалась: пришел день полкового праздника, один из тех прекрасных летних дней, когда невозможно не вспомнить о том, что есть на свете человеческое счастье. Нежный утренний туман еще лежал на далеком лесе, но за деревьями уже чувствовалось солнце. Легкий пар поднимался от травы. Хотелось встать и идти по свету. Куда? Все равно, лишь бы идти, идти… Солдаты чистили одежду. Потом им роздали по фунтовой булке, по дюжине конвертов, по десяти штук печенья, чаю, сахару и сухарей. Представленные к наградам отправились в батальонный штаб, и Елочкин тоже пошел: он был представлен за спасение Лабунского в минной галерее к георгиевскому кресту четвертой степени.
Азанчеев намеревался поразить в этот день начальника дивизии, представив ему свой полк и показав, чего можно при желании и уменье достигнуть за самый короткий срок даже с второочередными «михрютками». Для этого он выписал компасы, бинокли. Для этого с утра до ночи обучал «михрюток» ориентироваться и поддерживать связь в лесу. Делал вьюки и патронные ящики для пулеметной команды. Сформировал учебную команду в сто человек. В полку почти не было офицеров. Азанчеев прикинул: восемь подпоручиков и прапорщиков — восемь командиров рот. Он подумал, подумал и, отдал приказ о сведении рот — по две в одну.
Полк был выстроен на большой сельской площади в Раранче. Горбоносый конь Азанчеева стоял за углом. Азанчеев скомандовал: «На караул!» и принялся равнять штыки, и приклады.
— Доверни приклад! Разверни приклад! Левую руку чуть пониже, пальцы прямее!
И вдруг до пронзительности тонким голосом:
— Вздрючу! Так вздрючу, что фамилию свою, поручик, забудете!
Черное рогатое облако выплыло из-за леса. И одновременно что-то громко захрапело в небесах. Судя по певучести храпа, это был цеппелин, но, вероятно, где-нибудь очень, очень высоко. По шоссе из Буды, где стоял штаб дивизии, примчался на мотоцикле ординарец связи. За ним ехал генерал.
— Полк, смирно! Равнение на средину! Под знамя, слушай на кр-раул!
Генерал ехал на маленькой казачьей лошади, такой же рыжей, как и он сам. За ним — штаб и охранная сотня чубатых донских казаков. Все это двигалось легким проездом, иноходью.
— Здорово, ребята!
— Здравия желаем, ваше псхительство!