Через десять лет отцу все-таки присвоили почетное звание. Месяца за два до этого отец нервничал, плохо спал, даже на теннисный корт не ходил. Видно, не хотели присваивать. Он то и дело звонил знакомым и, что было не в его характере, жаловался на непонимание его творчества, на прямое недоброжелательство, хотя за всю свою жизнь он вроде бы никому не сделал зла, не критиковал никого даже за явные формалистические вывихи и трюкачество, хотя мог бы. Еще как мог бы! Особенно в те годы, когда таким художникам приходилось туго. Однако он тогда не воспользовался этим правом и даже поддерживал с такими художниками добрые отношения. А вот они словно забыли это и теперь не очень благородно себя ведут. Один даже со статейкой выступил, обвинил отца в склонности к натурализму. Конечно, он не претендует на сенсационные открытия в графике. Он считает, что подлинное искусство должно быть доходчивым, понятным с первого взгляда, а не походить на ребус. Главное — разъяснять народу основные положения времени через художественный образ и тем самым быть полезным, нужным, и в этом его творчество может поспорить с самыми ярыми «леваками»!
Потом с присвоением звания все пошло на лад, и отец закатил дома «прием». Игорь был послан в Столешников переулок за коньяком. Мать где-то достала банки с тихоокеанскими крабами и даже замороженных омаров, огромных и красных, в твердых панцирях, очень похожих на гигантских речных раков.
Стол ломился от угощений. Было весело, шумно, непринужденно. Отец в черном костюме, с малюсенькой бабочкой уголками вниз, с сильно выпущенными манжетами белой сорочки был красив и легок, неутомим в остротах, находчив и возбужден. Ни в его лице, гладко выбритом, уверенном и твердом, с правильными строгими чертами, ни в его словах, ни в его движениях, когда он вставал, чтоб встретить запоздавших гостей, не было и тени суеты или заискивания.
Он всегда казался гордым, независимым, и Павлику нравилось это. Сыновей тоже усадили за общий стол: Павлик устроился в уголке и ковырял вилкой белое, похожее на куриное, крабье мясо и молчал, непрерывно краснея оттого, что все старались сказать ему что-то приятное. Игорь в тот вечер выпил под давлением старенького усатого художника, чье одно небольшое полотно висит в самой Третьяковке, две рюмки коньяку, но тоже, как и Павлик, был стеснен, неразговорчив, точно не у себя дома.
Когда крепко выпили, стали требовать, чтоб Игорь показал свои последние работы маслом.
— Мне нечего показать, — сказал Игорь.
— Как нечего? Вокруг говорят о тебе, хвалят — не нахвалятся, а ты и показать жалеешь? Тащи, и немедленно.
— Да нет у меня ничего… Что показывать, пеленки?..
— Ого! — не отставали гости. — Что это у тебя, Александр Сергеевич, за сын? Других и не проси — сами притащат, а твоего упрашивать надо.
— Ну хочешь, я принесу? — предложила мать, суетившаяся за столом. — Две последние — портрет Петьки и лифтерши?
— Не надо. — Игорь уперся ладонями в коленки, взял с вазы яблоко и, потупясь, стал есть его. Потом — никто и не заметил — встал и ушел.
После его ухода Павлик ощутил удвоенное внимание к свой персоне, и ему стало жарко от комплиментов: он-де хорош собою, весь в отца, и держаться может не в пример другим, и его рисунки и акварели обещают многое — пришлось притащить ворох листов с акварелями и зарисовками…
Трамвайчик шел по Дунаю вдоль низких луговых берегов с бесконечными зарослями камыша. Когда налетал ветер или били волны, камыш долго раскачивался и кланялся Дунаю. «Спутник» часто приставал к маленьким пристанькам: кто-то садился, кто-то слезал, трамвайчик резво отваливал и бежал дальше, к новым причалам.
Позади остался городок Плавск, с кранами в порту, с куполами собора и точно таким же, как в Измаиле, гигантским серым бастионом элеватора у берега.
Последняя перед Шарановом пристань была совсем скромная — доски на сваях: ни кассы, ни ожидалки. Зато народу с этого причала поналезло уймища — бабы с гусями в корзинках, накрытых кусками рыбачьих сетей, с визгливыми поросятами в ящиках, с мешками семечек и с ягодами — клубникой и черешней. От гама, криков и суеты у Павлика звенело в ушах.
Отец смотрел на все это и, как казалось Павлику, ничего не видел, потому что лицо у него стало непривычно застывшим, тяжелым и по обеим сторонам рта ощутимей означились горькие складки, и если б не они, эти складки, и если б не седина, отец мог бы сойти за юношу. Эти складки почти не замечались, когда отец шутил и смеялся, когда у него было отличное настроение — а оно у него было почти всегда. Но случалось, он о чем-то задумывался, и тогда эти складки становились очень заметными.
Бородач вдруг засуетился и стал увязывать мешок с какими-то покупками.
— Скоро Шараново? — спросил отец.
— А чего ж до него отсюдова, минут десять — не боле.
Отец провел рукой по лицу, почесал указательным пальцем темя.