И, удивленно отметив про себя, что уже думает о Крастилевском не только без страха, но даже без интереса, Маша принялась разглядывать лицо Вериного сына, пока он рассказывает про средневековые способы навигации и не обращает внимания на ее неприличное любопытство.
Отчасти он был похож на Веру, но все-таки не очень. Было бы жалко, что не похож, если бы его внешность не представляла собой другую, не Верину, разновидность явной, но неопределимой тайны, а раз представляла, то и жалко не было.
У Веры глаза были непонятные потому, что цветом напоминали камень в ее кольце, а у ее сына потому, что вообще невозможно было определить их цвет. Как не определишь цвет почвы в глубокой тени – из темной земли она состоит, из гранита или, может, из одной только травы.
Тут Маша спохватилась, что Кирилл хоть и погружен в объяснения того, где на астролябии обозначен небесный экватор, северный и южный тропики, а где зодиакальный круг и самые яркие звезды, но может вдруг отвлечься и заметить, что она разглядывает его, как неведому зверушку.
– А откуда ты все это знаешь? – спросила она, как только он взглянул не на астролябию, а на нее.
– Изучал в детстве. Меня это интересовало, – ответил он. И прежде чем она успела спросить еще что-нибудь, спросил сам: – А нога у тебя не болит? Щиколотка опухла.
Маша глянула на свою щиколотку. Опухла, да.
Наверное, лицо ее переменилось так заметно, что он повторил:
– Болит?
Не могла же она объяснять, каким невыносимо ясным сделалось в эту самую минуту ее унижение от всего произошедшего.
Как могла она позволить себя ударить?! Как будет после этого жить?..
– Маша… – В голосе Кирилла послышалось сочувствие, хотя она не произнесла ни слова. – Я уверен, ты совершенно не виновата в том, что случилось.
– Как ты можешь быть в этом уверен? – Она потерла нос, чтобы из глаз не полились слезы. – Ты же не знаешь…
И, забыв, что все связанное с Крастилевским ей невыносимо, стала говорить сбивчиво и быстро – о нем, о необъяснимой своей глупости, которую почему-то считала любовью, о микеланджеловской кисти на его плече, о пощечине… Да, о пощечине тоже. Она была уверена, что никогда и никому не сможет об этом рассказать, но рассказывала так, будто это не было самым страшным унижением в ее жизни.
Она говорила, не глядя на Вериного сына, обхватив себя за плечи, как будто боялась упасть со стула, и правильно боялась, потому что в конце концов именно упала, то есть упала бы, если бы Кирилл не придержал ее.
– И… в общем, я себе так противна, как… Как не знаю что, – закончила она и наконец подняла глаза.
Он очень высокий, только теперь Маша это поняла. Когда он приехал, она вообще не обратила на него внимания, потом почти не встречала его и потому не обращала внимания тоже, а сегодня, когда трудновато было бы не обратить, все время находилась в таких странных положениях – то на спине, то на четвереньках, то скрючившись на табуретке, – что рост его был ей неясен, а вернее, не до того ей было.
Сейчас ей показалось, что он упирается головой в потолок.
– Почему ты себе противна? – спросил Кирилл.
С высоты своего устрашающего роста он смотрел на нее, будто из тени.
– Потому что он прав, – ответила Маша.
Она поняла это только в ту минуту, когда произнесла, глядя в глаза, выражение которых было ей как раз совершенно непонятно.
Наверное, выражение ее собственных глаз переменилось при этом так сильно, что Кирилл сказал:
– Подожди. Я думаю, стоит немного выпить. Нам будет легче говорить.
И прежде чем Маша успела ответить, открыл буфет, который Вера использовала как бар, и достал оттуда высокие стаканы и бутылки.
– Это что, «отвертка»? – спросила Маша, когда он поставил перед ней стакан с чем-то переливчатым, красновато-оранжевым.
– Отвертка?
– Ну, водка с апельсиновым соком.
– А! Нет, там кампари. Принести лед?
Лед был Маше без надобности – она выпила коктейль залпом. И хоть кампари явно предназначался не для такого простецкого употребления, это оказалось именно то, что нужно.
– Почему ты считаешь, что он прав? – спросил Кирилл.
Когда он предложил выпить, Маша думала, это потому, что хочет поменять тему, которая его, конечно, интересовать не может. Но оказалось, что он хотел именно того, о чем и сказал, – чтобы легче стало говорить. Ей, во всяком случае, точно стало легче, и не только говорить, но вообще жить. Этому стоило бы удивиться, потому что Маша точно знала: алкоголь действует на нее только физически, притом не слишком приятно, голова кружится, в сон клонит, а никакого душевного освобождения не приносит вовсе.
Но, наверное, что-то изменилось в ее жизни, и сильно, и, может быть, необратимо. Все предстало перед ней по-новому, даже коктейль с кампари.
– Крастилевский прав, потому что я пыталась врать, – сказала она. – Мне было скучно с его матушкой, но я все равно к ней ходила. А это же вранье. Вранье и расчет. Ну и что теперь святую жертву из себя корчить? Я пыталась его за веревочки дергать – он меня.
– Мне так не кажется.
– Почему?
– По всему, что ты рассказала.