Роман не сводил взгляда со сцены, готовый уже выстрелить вместе с Дуней; он, находившийся в зале всего минуту, подумал, что этот спектакль во много раз лучше всех тех, что видел он прежде — профессиональных, в больших театрах. Здесь перед ним была как будто сама жизнь — и условность декораций, не отвлекавших взгляд видеорядом и спецэффектами, способствовала полному погружению зрителя в чистые чувства, во впечатления от актёрской игры, позволяла сосредоточить всё внимание на действии, на выражении лиц, интонациях и жестах. И Роман, хотя и знал сюжет, мысленно спрашивал кого-то — неужели выстрелит? Неужели она может пойти на это? И тогда он, не сводя неподвижного взгляда со сцены, мысленно просил Дуню не стрелять… Но вдруг — звук, выстрел! Свидригайлов касается щеки — пуля поцарапала её, он вытирает платком кровь… Не стреляй, Дуня, в этого человека нельзя стрелять… Но снова выстрел! Нет, осечка! И вот она бросила револьвер, а Свидригайлов подошёл к ней, громко шепча, что-то спрашивая — и, услышав самый страшный, роковой ответ, отпрянул от неё, отвернулся, сказал ей бежать! И Дуня бросилась вон из комнаты — со сцены — и оставила его одного.

«Преступление и Наказание» было полностью классическим — словно сама книга оживала вокруг Романа; её персонажи, сойдя со страниц, поднялись вдруг на сцену маленького кинотеатра. Роман, вглядываясь в Свидригайлова, — высокого, с густой, почти белой бородой, — даже почувствовал себя странно, таким настоящим тот показался ему. «Где же они нашли его, точно, что из книги вытащили! Ведь они молодые — а он и вправду выглядит лет на пятьдесят…» — думал Роман, в то время как сцена в следующем эпизоде разделилась как бы стеной на две равные части. В одной остался Свидригайлов, стоявший сперва у окна, а в другой появился Раскольников, который пришёл к Соне. Он, высокий, худой, ещё бледнее, чем Дуня, с тёмными волосами и почти чёрными глазами, в грязном костюме, и она, маленькая, худенькая блондинка, с мольбой смотрящая на него, — они оба едва ли были актёрами, персонажами — они казались Роману совершенно живыми людьми. И, хотя он и не сводил глаз со сцены, разные мысли стали проноситься у него в голове, рождённые этим спектаклем и книгой и вообще появлявшиеся всегда, стоило ему лишь задуматься о сюжете и смысле романа. Между прочим он думал и о совершённом Раскольниковым преступлении — и вновь приходил к одному и тому же выводу, злившему и расстраивавшему его всякий раз: если бы только Раскольников не был столь нервным, болезненным, если бы только смог идти до конца, если бы не слушал Соню и не поддавался на её уговоры, а заглушил бы в себе сомнения и остался верен своим идеям, то лишь тогда он был бы прав. Роман, безусловно, понимал, что Раскольников не смог вынести той участи, которую сам себе уготовил; но вовсе не идея о том, что на убийстве одного не построить счастье тысячи других, и не то, что человек, совершивший преступление, совершает его в первую очередь против себя же и сам впоследствии страдает больше всех, — единственное, что беспокоило Романа, было сожаление и досада, что Раскольников действительно оказался, как и большинство людей, слабым и сентиментальным. Сам Роман никогда — он понимал это в глубине души — не решился бы на убийство: по той же самой причине — слабость, сентиментальность, которые он так презирал в себе; и оттого-то ему было и горько, и обидно, что человек действительно слаб, не всемогущ, что не каждый способен стать Наполеоном; Роман не мог не признать этого факта, и факт раздражал и не устраивал его. Впрочем, он вовсе не считал, что убийство — это единственный способ достижения всемирного счастья; да и о самом всемирном счастье Роман думал не много; он только был уверен, что если уже убийство совершено — именно такое, ради великой цели — то человеку следует идти до конца, ломая свои слабости, и что это правильно хотя бы потому, что чья-то кровь действительно проливается каждую секунду и безо всякой цели; и полностью прав был Раскольников, когда сам говорил о том же Дуне.

В тот момент, когда Роман обдумывал это, несколько отвлекшись даже от спектакля, вновь раздался вдруг выстрел; Свидригайлов застрелился в левой половине сцены, заставив Романа вздрогнуть, а затем погрузиться ещё глубже в трудные и мрачные мысли. Он чувствовал одновременно и жалость, и симпатию к этому персонажу — и такое же раздражение, непонимание, как и к сознавшемуся Раскольникову. Свидригайлов должен был усилием воли забыть прошлое, не позволяя ему лишить себя будущего; он, как и Раскольников, мучился, и, кроме того, любил Дуню — и совершённое им самоубийство вызывало в душе у Романа странную и смутную смесь уважения, непонимания и досады. С одной стороны, Свидригайлов, не предпринимая нелепых попыток «раскаяться», «искупить вину» ушёл от всего, лишил себя жизни, которую уже не любил. С другой стороны, Роману это также казалось слабостью, а к слабостям он относился с презрением.

Перейти на страницу:

Похожие книги