Осуждая себя за одно то, что он зачем-то задал ей вопрос, Роман вновь смолк, не желая спорить о вещах, которые казались ему очевидными. Он чувствовал, что наперёд знает все возможные ответы Леры, и заранее, лишь представляя себе их, в душе смеялся над её наивностью и раздражался. Говорить же с Лерой о метамодерне ему и вовсе не хотелось; в ней как будто он смутно угадывал непоколебимую уверенность в чём-то, точно она думала, что всё хорошо понимает, и обо всём имела собственное мнение, изменить которое не удалось бы ни Роману, ни кому-либо ещё; она выслушала бы его, улыбаясь, как и всегда, а затем сказала бы что-то рассудительное, взвешенное, — таящее в глубине серьёзную и дельную критику суждений Романа; и, несмотря на то, что страх перед подобными трудностями никогда не останавливал его, что-то в Лере настолько раздражало Романа, что он не мог и не хотел говорить с ней о метамодерне.
— Смотрите, снег падает, прямо как на открытке!
Роман невольно поднял голову и в первый момент действительно заметил сказочную красоту зимней улицы, но через секунду, взглянув на Леру, лицо которой светилось радостью, какая бывает лишь у пятилетних детей, он с особенным недовольством проговорил:
— Я не люблю зиму.
— Почему? — тут же спросила Лера, с самой выставки чувствовавшая желание непременно определить: действительно ли Роман такой, каким хочет казаться, или же нечто доброе скрывается в его душе.
— Потому, — ответил он, — что я не понимаю, как можно любить холод, темноту и грязь. — Помолчав, он добавил: — Наша московская зима — это вам не открытка. Сегодняшний вечер лишь исключение.
— Но ведь случаются же такие вечера! — сказала Лера, отметив про себя, что красота всё же не ускользнула от Романа.
Но он вновь ничего не ответил ей на это замечание и только ускорил шаг.
Вдруг, когда Лера хотела уже что-то сказать, он заговорил сам, по-прежнему не поворачиваясь к ней. Он почувствовал вдруг хорошо знакомое ему желание наговорить собеседнику мерзостей, выдаваемых им всякий раз за честное, чёткое мнение, скрывать которое он ничуть не намерен. Высказывая его, он ощущал что-то вроде беспредельной свободы, глотка воздуха, прилива сил; предмет, вызывавший негодование Романа, мог быть каким угодно, но интонация, ядовитость и удовольствие были почти одинаковыми. Теперь он, вспомнив ещё те свои слова, которые сказал Михаилу Андреевичу, разозлился, что не продолжил тогда свою мысль, и решил высказать Лере её всю.
— Знаете, — отрывисто заговорил Роман, — знаете, почему я считаю, что все знакомятся друг с другом и начинают — какое же гадкое слово! —
— А хотите, — спокойно произнесла Лера, дождавшись, пока Роман договорит, — я вам сейчас докажу, что вы ошибаетесь — насчёт понимания? Говорите, один никогда не может полностью понять другого, заглянуть в душу? Знаете, я оставлю в стороне всё, что могла бы сказать: о том, что вы обобщаете, о том, что потребность в подобном понимании — это странная прихоть, это скорее каприз, нежели то, что действительно необходимо людям; это диктуется неуверенностью в себе и болезненным желанием быть любимым и признанным, привычкой считать свои таланты недооценёнными… Но, пожалуй, я, вопреки собственным убеждениям и нежеланию притворяться психологом, лишь покажу вам, что такое понимание возможно и его не так трудно достичь — и после этого вы, быть может, сами решите, что оно ненужно вам.
— Попробуйте, — равнодушно сказал Роман, однако нехорошее предчувствие шевельнулось в глубине его души, и он насторожился.