Широкая винтовая лестница в центре первого этажа, освещённая сверху косыми солнечными лучами, уходила куда-то наверх, к этому свету, и Максиму сразу же захотелось подняться по ней туда, и одновременно лестница так и манила его сесть — сесть на широкую гладкую ступеньку, облокотившись на высокие перила, вытянуть ноги и наблюдать за толпой, переполняющей этаж. Секунду поколебавшись, именно так он и сделал, последовав примеру многих других, ещё незнакомых ему студентов. Позже оказалось, что все они также были филологами, в то время как телевизионщики, политологи и другие студенты многочисленных факультетов, располагавшихся в Старом гуманитарном корпусе, предпочитали всё же вытертой лестнице не менее вытертые диваны и шатающиеся стулья.
Всё вокруг — от деревянного выщербленного паркета до исписанных стен, от огромных панорамных окон до маленьких пыльных аудиторий, от книжной лавки его тёзки на первом этаже до буфетов и даже столовой, которой все предпочитали столовую в соседнем корпусе, — вызывало у Максима восхищение и трепет перед духом времени; всё вокруг, казалось, говорило с ним; прохладная тишина библиотеки на самом деле была наполнена чудесными звуками, которых он никогда не слышал в живой человеческой речи; расписание и гулкие голоса лекторов, разносящиеся по старым поточным аудиториям, солнечные блики на бледно-зелёных досках — всё казалось Максиму родным и чудесным; за одиннадцать лет ничего хоть отдалённо похожего не испытал он по отношению к школе. Максим не мог понять тех, кто был вечно грустный, недовольный и мрачный, кто стремился пропустить наибольшее количество занятий; ругательства в адрес корпуса и жалобы на отсутствие ремонта воспринимались Максимом почти что как личные оскорбления; неожиданная нечуткость многих сокурсников в этом отношении, нежелание их видеть окружающие чудеса расстраивали его до глубины души. Сердце у него переполнялось и болело за всё, что было связано с факультетом и с филологией вообще. Уже в конце первого семестра Максим ясно понимал, что с этой любовью был рождён.
Единственное, что с первого же дня бросилось Максиму в глаза и неприятно удивило, было количество девушек. Инстинктивно он стал держаться вместе с ещё пятью поступившими в тот год молодыми людьми, между которыми, несмотря на всю разницу в характерах и темпераментах, сразу возникло безмолвное понимание.
Но в мире филфака всё переворачивается и искажается, будто в кривом зеркале, а потому и мужское общество всё равно оказывается не таким, каким обычно его представляют. Негласная солидарность друг с другом и понимание на каком-то глубинном уровне объединяют всех поступивших, какими бы разными они ни были. Филфак напоминает огромную компанию, в которой все охотно передают друг другу бутылку вина, и хотя деление на группы и пары в этой компании также сохраняется — как и в любой другой, но более человечные, тёплые и дружеские отношения, чем те, что связывают всех студентов филфака, сложно себе представить. Не бывает среди филологов ни изгоев, ни живых поводов для насмешек; каждый нелеп и смешон по-своему, каждый до определённой степени ненормален, — и это настолько чувствуется там всеми, кем-то сильнее, кем-то лишь смутно, в глубине души, что ни высокомерие, ни жестокость попросту не имеют той почвы, на которой они могли бы возникнуть. Тех, кто перед сессией читал древнеисландские саги, ходил на лекцию о берестяных грамотах, знает, что такое «юсы», и получает от всего этого удовольствие, навсегда объединяет что-то невидимое, необъяснимое, странное и — доброе. Понятия «гуманный» и «гуманитарный» в данном случае будто сливаются и обуславливают друг друга. Крайне редки там даже такие исключения, как вредные отличницы, обязательные для любого учебного заведения; и даже если они встречаются, то не доживают вместе со своей вредностью до четвертого курса, а уже в конце первого или середине второго становятся будто другими людьми.