— Нарушений ревизия у меня не нашла, все тютелька в тютельку. — Тихон Фомич прижал ладонями книгу. — То, что государству всего пятьсот тридцать пудов сдадено, а мы хлеб роздали, не моя вина. Закон ты знаешь: на авансирование можно пустить не больше пятнадцати процентов от сданного государству. Мы порядком переборщили.
— Ответственности я не боюсь, Тихон Фомич, — сказал Лопатин. — У меня подушка под головой не вертится: не для себя, для людей добро сделал.
— Про зимний падеж ягнят, должно быть, кто-то ему дохнул, спрашивает: «Что это у вас овцы-то вроде не романовки, а степной породы — по одному-два ягненка дали приплоду?» Сам усмехается. Я тоже смехом отвечаю, мол, баран-гонок у нас такой малоплодный, а коли всерьез, и раньше были годы, когда редкая овца тройню принесет. Пожал плечами; не поверил, конечно, но допытываться не стал, потому что документы соответствуют.
— Тут, каюсь, моя вина.
— Не кайся, с плеч скатилось — оно и легче, вот если бы дознались, тогда другой оборот. Дела твои, Степан Никанорович, — табак. Могут того… колупнуть, — счетовод поддел воздух большим пальцем. — Под суд, может, и не отдадут, потому как ребят у тебя много, а вообче, кто знат? И то сказать, по нонешним временам ты дольше других держался.
— Ты говоришь так, будто меня фактически сняли с председателей.
— По мне, что ни поп, то и батька, — признался осмелевший Пичугин, заматывая на очки нитку, привязанную вместо дужек. — Поторопился ты, Степан Никанорович, с хлебным трудоднем: всех не обогреешь.
— Что бы ты сказал, если бы послать тебя на зиму в лес? — спросил в упор Лопатин.
— По возрасту и по состоянию здоровья не подхожу.
— А вдовые бабенки, у которых детишки остаются голодными, подходят?
— Знаю, слыхал. Ты районному начальству попробуй это втолковать.
— Попробую.
Тихон Фомич только усмехнулся такой наивности. Он привык к смене председателей и никогда не ошибался в своих прогнозах.
Деревня погрузилась в аспидную темноту. Желтый свет лампы в правленском окне, от которого уходил Лопатин, казался случайным, заблудившимся. Дождик холодил лицо, тукал по брезенту, под ногами хлюпала грязь. От этой неуютности в природе, от неприятностей, которые его ожидали впереди, было скверное до тошноты настроение.
Поскоблил подошвами о железку, вбитую в крыльцо, тяжело ступая, будто нес ношу, поднялся по лестнице. Ребята спали: двое старших на полатях, двое младших на кровати. Жена подала ужин. Нехотя поковырял вилкой перетомившуюся в печке картошку. И почему-то сейчас, при жидком свете лампы, потянуло к фотографиям, облепившим передние простенки, в трудные моменты человек всегда оглядывается на свое прошлое.
Сохранилась одна отцовская, питерская. Сидит он на фигурном венском стуле, широко расставив колени, с боков стоят братья с застывшими, напряженными лицами. Все в хромовых сапогах, костюмах-тройках, у отца волосы гладко примазаны на пробор, на дядьках — картузы с лаковыми козырьками, из карманов цепки болтаются для форсу — часов ни у одного не бывало.
Вот и сам он тоже в Питере, совсем юноша, на трубном заводе работал сезон. Жизнь часто уводила его из деревни в большие и малые города, и потому снимков накопилось порядочно. Он отыскал себя среди участников уездного комсомольского слета, затерли ребята повыше ростом. Многие из этих желторотых ребят в длинных, подпоясанных косоворотках стали большими людьми.
Долго разглядывал снимок, наклеенный на толстый, покоробившийся картон. Тут были все здешние мужики и парни со своими десятниками и прорабами, стояли плотной толпой на фоне строящегося Балахнинского бумкомбината. Многих уж нет в живых. Знатные были плотники.
Дальше шли снимки, можно сказать, свежие, довоенные, и один, принесенный с финской войны. Одним словом, в этой настенной хронике была скупо обозначена его биография. Лопатин пожалел только, что ни разу не пришлось сфотографироваться всей семьей, с детьми, и вдруг горестно почувствовал, что жизнь его подошла к какой-то черте, будто ему уже вынесли приговор.
Дождь утихал. Ветер метался впотьмах по деревенской улице, скребся о стены, пытаясь пробраться к избяному теплу.
18
Первое время Василий Капитонович ни на шаг не отпускал из виду сына, выйдет Егор по надобности на поветь, и то настораживался: не натворил бы беды, мало ли чего взбредет в голову — веревку на балку и… Видно ведь, как нервы-то измочалились, временами тихая задумчивость находит на него, лицо становится иконно-безучастным, глубоко в глазах прячется какой-то тайный огонь, сжигает его изнутри. Торопился домой, надеялся, а тут еще удар подкосил…
После обеда Егор ушел в пятистенок, слышно было, как он что-то шебаршил за стеной; Василий Капитонович подождал несколько минут, не утерпел, заглянул в дверь: Егор стоял против окна, просматривая на свет стволы централки.
— Ты чего? — само собой вырвалось у Василия Капитоновича.
— Хочу в лес сходить. Ружье хорошо сохранилось, я уж думал, ты продал его.
— Было распоряжение в начале войны: всем сдать ружья под расписку в милицию, нынче, правда, вернули. А я не сдавал, дома-то сохраннее.