Они быстрей всех скосили свою кулигу и сели отдыхать возле прошлогоднего остожья. Курили с отцом из одного кисета. Приятно мутилось в голове от спелого запаха сомлевшей травы. Серега не отпускал глазами Таньку. Солнце сверкало на ее резиновых ботах, гладило загорелые икры, пестрило в ситцевом платье; черные косы маятником раскачивались на спине. Остаться бы сейчас вдвоем среди этой тишины августовских полей, в дурманных запахах трав.
Держа губами приколки, мать причесала гребенкой мягкие волосы, свила на затылке клубочком: голова ее сделалась маленькой, прибранной, как после бани. Белый платок вольготно накинула на плечи. Надсаженные работой, с острыми лодыжками и темными жилами, будто кровь запеклась в них, руки казались старше ее.
— Любо-дорого, когда все-то вместе. В кою пору смахнули весь пай, — радуясь за свою удачливую судьбу, говорила она.
— Что, корову-то будем менять нынче? — спросил отец.
— Надо. Лысена и слаба и стара: тринадцатым теленком. Уж такой удойницы, поди-ка, не найдешь. Не подвела она нас, до конца войны дотянула. Без нее и мы бы свалились. Летом-то ладно, а зиму не знаешь, как и пережить, все в лес посылали. Ребята останутся с баушкой. Чем их кормить? Молоко да картошка, вместо хлеба — пышки из отрубей и клевера, от них только животы дует да крепит, — рассказывала мать. — В лесу того не легче: впроголодь надсажаешься с экими-то деревами. Кадровым рабочим и деньгами платят, и матерьялом, и сапоги с фуфайками выдают, а мы все за свои трудодни колотимся, и по дому сердце болит. Из-за этого лесу и Верушку чуть не потеряли. Помню, от самого лесоучастка до деревни впробеги бежала, захожу в избу — лампадка теплится в углу, Верушка уж вроде как совсем утихшая лежит: ручонки, словно плеточки, поверх одеяла, веки почернели — напекло жаром. Я ухом прислонилась — едва дышит, живого в ней, видать, малехонько осталось. Бабка говорит, ты не убивайся, девка, не удержать нам ее, я уж лампадку вздула: бог дал, бог взял. Как же так, думаю, за что он меня наказывает?
Проснулась она, узнала меня, едва губы разжала: мама, пить хочется. А глазенки совсем мутные, гаснут. Попила, снова засыпает, а я боюсь: так-то тихонько и отойдет от нас, потому что не сон, а смерть ее зазывала. Опять же думаю про нее, про смерть, мало, что ли, тебе других дел, что пришла по мою дочку? Чай, война кругом.
Послала Серегу к дедушке Соборнову за медом, больше во всей деревне не у кого взять. Сама боюсь оставить ее. Стала поить теплым молоком с медом да вереск заваривать вместо чаю, тем и спасла…
Для Сереги та зима памятная. Сестренка долго болела, и, чтобы оставить возле нее мать, он сначала заменил ее в лесу, а после ездил в извоз: на станцию, на льнозавод, по сено. Про школу перестал и думать, понимал: прежде всего надо младших учить. Не очень и жалел, что бросил учебу, даже чувствовал превосходство перед ровесниками, а теперь тот же Витька Морошкин в институт уехал поступать.
— А то еще менять вещи ходили, навьючим санки и пойдем странствовать, почти до самого Кологрива добирались из-за куска хлеба, в тех местах получше нашего живут. Тащимся, как муравьи, волоком, сколько верст продуху нет — все лес; идти такой глушью — хуже нет, дороге вроде бы и конца не будет. А мороз жмет, не присядешь отдохнуть. Только измотаемся впроголодь-то, и сердце по дому изболится, зато ребятам «пирование», когда развяжут середь избы мешок, а там — и куски хлеба, и льняная дуранда, и горох, — продолжала мать. — Однажды вот так-то шли обратно, с высо-окой горы надо спускаться, у меня, как на грех, санки вырвались и укатились по насту в сторону. Что делать? Сугробы глубокие, наст не держит, легла на бок — и катышом под гору, думала, голова отвалится. Только поели, где ночевали, горячего — все выкрутило из меня. Назад саночки толкаю, сама на коленках ползу…
После завтрака Серега выведет в поле немецкую лошадь, названную Прохором, и лобогрейка замашет синими граблями, забьет трескотней уши, высушит пылью рот. Долог будет для них с Прохором день. И две-то лошади умаются, а он один таскает такую тягу. За одно лето заметно сдал: бока ввалились, шея вытянулась, и голова казалась несоразмерно большой. Изнуряла Прохора не только работа, настоящее страдание причиняли этому гиганту комары, слепни, строки, мелкие мушки, липнувшие к слезящимся глазам, натертой хрипке, мягким местам под пахами, и не мог ой отмахнуться от них своим остриженным, куцым хвостом: видно, в тех местах, откуда его привезли, не было таких несносных тварей.
А пока тишина, и не хочется уходить из нее, сидел бы ж сидел, слушая рассеянный говор косцов и скворчиное посвистывание натачиваемых кос. И рядом Танька. Пусть не перемолвились ни словом, пусть целый день придется носить в себе нетерпеливое волнение, но будет вечер, и тропа уведет их за ржаное поле, уже уставленное светящимися в темноте суслонами. Скошенные луга, сжатая рожь всегда отзывались в Сереге праздничным чувством убранности.
16