Несмотря на то, что я мог чувствовать совершенство, с которым исполняется музыка, мои впечатления от личности дирижёра не были благоприятны. Душа его представлялась мне в той же мере высокомерной и сухой, в какой высока и суха была его фигура. Мне казалось, что замечая человека, который не получает удовольствия от концерта, он испытывает желание выбранить его, а уж о презрении и говорить нечего. Что вороньим взглядом выискивает он в зале тех, кто скучает, и, как клювом, готовится бить их своим большим горбатым носом.

Между тем, искоса взглядывая на Антона и Нину, безотрывно следящих за Мравинским, я догадывался, что ничего вороньего они в нём не видят. Казалось, захваченные музыкой, оба ни о чём, кроме неё, не помнят, забыли и друг о друге и тем прочней объединились.

Мравинский напомнил мне нашего преподавателя по высшей математике Загрязина. Тот тоже был высок, тоже с крупным носом, с длинными пальцами рук, тоже носил очки. Отличия были. Очки Мравинского имели тонкую металлическую оправу, Загрязина – роговую. С математика не слезал потёртый серо-зелёный костюм с коротковатыми рукавами – на дирижёре колыхались, словно от музыкальных волн, фалды чёрного, как вороново крыло, фрака. Пальцы Загрязина были увесистее – он любил хлёстко стукнуть ими в нужное a или b формулы – скажем, из доказательства теоремы Лагранжа или Коши, – которую написал перед этим мелом на учебной доске. Казалось, он этими ударами щеголяет и оттого своих косточек ему не жаль. На лекциях Загрязин не высматривал тех, кто его не слушает, но, слыша, как сотрясается от ударов доска, каждый студент, вероятно, ожидал грядущего экзамена так же, как поп – окончательного расчёта с Балдой.

Возможно, Загрязин столь же ограниченно смыслил в гармонии звуков, сколь Мравинский – в гармонических рядах, но я чувствовал, что нечто важное этих людей объединяет. Внешне оно, может быть, выражалось в суховатой вежливости обоих, в равнодушном, надмирном оттенке, присущем выражению их глаз. Предположение о том, что оно представляет собой по существу, пришло мне в голову, когда по окончании концерта мы выступили из залов в ветреную моросящую тьму улиц, прободаемую текучим сиянием фонарей. Равно чародейными руками умели математик – исторгнуть для слушателей из мировой кутерьмы порядок, который разглядели в ней Лагранж или Коши, и дирижёр – навеять бурю, которую из частиц её сотворили Чайковский или Бетховен.

Кажется, тем самым вечером я впервые почувствовал, что не всё ещё понимают Антон и Нина в своём объединении.

В антракте мы прошли в буфет, и Антон предложил:

– Нина, я возьму тебе бутерброд с чёрной икрой?

– Нет, Антон, пожалуйста, не надо, – отказалась Нина – потому, как было для меня очевидно, что бутерброд стоил дорого, а Антон из-за троек никогда не получал стипендии.

– А я бы хотел тебе его взять.

– Антон, я сказала: не надо.

Пожалуй – подумал я, стоя рядом, – не очень бы мне хотелось, чтобы моя невеста обращаясь ко мне так медленно и чётко выговаривала слова.

На обратном пути к метро я увидел, как Антон предложил Нине для опоры согнутую в локте руку, а та эту руку разогнула и сквозь её пальцы просунула пальцы своей. Нет – идя рядом, думал я, – и такого жёсткого нежничанья на людях я от своей невесты бы не желал.

Случалось, когда мы втроём во время перемены разговаривали, переминаясь с ноги на ногу на истёртом, кряхтящем тёмно-коричневом паркете коридора, Антон или Нина предлагали: «Сева, мы сегодня собираемся в Русский музей смотреть древнерусское искусство (в другой раз – французский импрессионизм или голландскую живопись в Эрмитаже). Пойдём с нами?» Иногда я соглашался, хотя всегда обнаруживал, что мне в прекрасных залах совсем не так хорошо, как им.

В следующий раз, когда мы с Антоном зашли к Нине домой, то застали её маму, такую же некрупную и доброжелательную, как она, коренастого, с залысиной папу и их гостя, полноватого, с плохо выбритыми щеками, мужчину, с которым папа когда-то вместе учился. Гость – его звали Валентин Андреевич – рассуждал о том, что все люди стараются устроиться в жизни так, чтобы, растолкав других, загрести под себя как можно больше.

Глядя на это он отказывался сидеть сложа руки и окончательно выводил:

– Я в этом мире – эгоист. Только так.

Он казался мне предовольным собой – и не столько тем, что принял такое верное решение, сколько своим трезвым взглядом на жизнь и своею смелостью высказать то, что другие не смеют.

– Нет, Валя, не клепай на себя, – возражал Виталий Петрович – так звали Нининого отца.  – Разве тебе не нравится что-то делать для других людей?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги