Когда начался первый в Москве авианалёт, Сёме было, как обычно, лет пять, а княгиня работала в ночь. Изо всех сил сопротивляющегося соседского мальчонку уволокла на улицу и к метро Лидочка Сомова. То ли из чувства ответственности, то ли рассудив, что с ребёнком её скорее пустят под защиту и место дадут получше.
Той ночью Сёма как-то сроднился с пролетариатом: прошло у него и чувство брезгливости, и ощущение превосходства, и желание издеваться над окружающими. А ещё остался Сёма сиротой. Не придумал князь, как жену официально восстановить, слишком уж много народу поохало над её телом. С тех пор княгиня с сыном общалась только через вентиляцию, да и то лишь после того, как он с фронта вернулся.
По окончании материных похорон Сёма подрос как-то стремительно, недели за полторы, утверждал, что на Прохоровой деревенской тётки консервированных абрикосах. В конце августа он заявился скандалить в паспортный стол, довёл до слёз какую-то девицу из архива (виданное ли дело, человек служить хочет, а по бумагам ему пять лет и три месяца!) и обзавёлся всеми необходимыми документами.
Вернулся Семён только в 45-м, утверждал, что брал Берлин, но утверждал не бахвальски, а так, повествовательно. Очень он переменился. Людей полюбил, стал эдаким работящим и очень рукастым философом. В ту пору уже почти никого из прежних жильцов в квартире не осталось, хотя многодетная мать Лидия Антоновна как-то рассказывала при Семёне своим отпрыскам, что в начале войны спасла соседского мальчика, тёзку нового жильца-фронтовика. Семён только посмеивался в усы.
Гришка в ту третью, самую долгую, ночь сам не понял, кем был. То ли духом бестелесным, то ли, прости господи, зелёной мухой (лучше бы всё-таки духом, хотя угол зрения смущал его по сю пору).
А проснулся он потом вдруг в своей постели голубоглазым блондином, растерявшим тягу изучать с научной точки зрения окружающее пространство. Подумывал даже бросить работу в НИИ, да мать отговорила: изучение, по её разумению, оставалось делом хорошим, если только этой вот квартиры не касается…
Так или иначе, а осознанно да целенаправленно сталкиваться вновь с ответными действиями жилплощади Гриша Бубликов не желал абсолютно, как и обустраиваться в Г-образной комнате: в 1931 году шепотки ненапечатанных слов (или конкретная женщина) там гражданку Дудову чуть до дурдома не довели, у неё даже справка соответствующая появилась незадолго до переезда. Гришка знал о том доподлинно, потому как душевную скорбь Дудова часто изливала белому коту: то про лабораторию подземную алхимическую расскажет, в которую угодила, отправившись около полуночи по малой нужде через коридор, то про то, как неудачно на бок перевернулась во сне и лицом к лицу оказалась с волосатым зверем желтоглазым, то как из-за стенки азбукой Морзе стучали похабную песню, меняя там имя героини на Дудовское, и притом непременно в сутки, когда молодой Демьяша отбывал с однокашниками на картошку, а его мать уходила до зари на смену санитаркой.
В общем, не жаждал подобного Гришка вот никоим образом.
Свою молодою жену он любил, и в целом мог понять вполне. Но…
Из-под щели под дверью повеяло стужей.
Гришка поёжился. В дыру на правой тапочке пробрался холод и вонзился между большим и следующим за ним пальцами ноги.
Потом показалось, что левое ухо задела муха. Гришка махнул ладонью, но его кто-то властно взял за руки повыше локтей. Холодными такими пальцами, едва ли не к коже прилипшими.
Поворачивать голову мигом расхотелось.
— Не жалует, — проговорил голос, кажется, женский. — Тоже не жалует. — И затих, но пальцы Гришку не отпустили.
— Чего не жалует? — наконец догадался он спросить, хотя было то совершенно нелюбопытно.
— Роман мой, — пояснили в ухо. — Приземлённая особа. Забери. Хуже будет.
— У-упрямится, — икнул Гришка. Руки задубели до боли.
— Барин что ж, жене своей не хозяин? Забери. Не жалует.
Хватка разомкнулось, словно бы даже со скрипом, как тряпка, которая на морозе замёрзла на бельевой верёвке. Холодок обдал спину, спустился мимо зада (дунув в дыру на полосатых пижамных штанах в самое интимное место), прошёлся по ляжкам и вернулся в щель под дверью.
Скорбно вздохнув, Гришка стукнул коротко по наличнику. И вошёл.
Аннушка стояла у окна рядом с бабкой Марфой. Гришка даже охнул.
Марфа держала в руке свечу и куталась в шерстяной платок.
Качавшая головой молодая жена Гришки повернулась на шум.
— Представляешь, такие скверные рифмы приснились! Занудные до оскомины, а в голове застряли. Вот, соседке даже пересказать смогла. Не идут прочь, и всё. У Марфы Петровны бессонница, не подумай, что я её разбудила. Сам чего не спишь? Одумался?
— Откуда… откуда ты знаешь, что она — Марфа Петровна? — просипел Гришка.
— Посредством речевой коммуникации, — хохотнула Аннушка. — Слыхал о таком?
Бабка Марфа повернулась, прошаркала к своей двери и скрылась за ней, а в комнате стало темно.
Гришка заморгал.
— Она что, представилась, что ли? — подозрительно уточнил он.